И все же он побежал искать его, а если Лесов не верит, он может ему доказать. У него есть чем доказать. Проводники поездов могут подтвердить.
Недоразумение состояло в том, писал Урий Гаврилович недели через две, не получив ответа на свое первое письмо, что в тот вечер — сказать ему это по телефону было неудобно — были приглашены только его коллеги по институту. Было что-то вроде закрытого собрания, где он, Лесов, чувствовал бы себя посторонним. Но все равно он, Уриэль, бросил гостей и побежал его искать. Он все отдал бы, если бы кто-нибудь сказал ему, где найти Лесова.
Это оправдание, как и все остальные, которые должны были смягчить его вину в глазах Лесова, придумала Мера, видя, как страдает Уриэль. В конце концов, она сама напишет Лесову, хотя и не знает его, и возьмет всю вину на себя.
Но и на ее письмо Илья Савельевич тоже не откликнулся.
— Надо потерять последние остатки самолюбия, — отчитывала Мера мужа, — чтобы после всего когда-нибудь еще писать ему, твоему Лесову.
Но Урий Гаврилович продолжал писать ему втайне от Меры и с каждым написанным письмом сбрасывал с себя частицу груза, так страшно давившего его. Он также решил про себя, скрыв и это от Меры, что следующее семнадцатое ноября, свой пятьдесят первый день рождения, он встретит у Лесова, даже зная, что Илья Савельевич не слишком-то охотно откроет ему дверь.
Последнее письмо Аншин отправил Лесову уже с новой квартиры, чтобы Илья Савельевич на всякий случай знал его новый адрес.
На том и кончились его оправдания уже не столько перед Лесовым, сколько перед самим собой, и так он понемногу освободился от тяжести, нежданно обрушившейся на него.
И вдруг оказалось, что облегчение, испытанное им после того, как он отослал все письма, похоже на облегчение, которое временно дает лекарство: через час все начинается сызнова. Так случилось и с ним. Он этими письмами не сбросил с себя тяжести, он только на короткое время загнал ее внутрь себя, а теперь она вновь напала на него, заменив собой нечеловеческие боли, ворвавшиеся к нему, когда он спал. Эта тяжесть вытащила его из-под пресса, когда он уже едва мог перевести дух, и тем, что произошло между ним и Лесовым в тот вечер глубокой осенью, заглушила в нем боль, созданную не для людей. Она выше человеческих сил.
VI
Цена, которую навалившаяся на Уриэля тяжесть потребовала за то, чтобы заглушить в нем еще на несколько минут мучительные боли, была слишком высока, чтобы Уриэль мог на нее согласиться. Он торопливо поднялся со стула, зная заранее, что тем самым снова кладет себя под пресс. Но с какой бы силой пресс ни сдавил его, он больше не прибегнет к той струне, которая, как он узнал сегодня, может заглушить в нем все остальные струны сразу. Уриэль, кажется, готов был призвать на себя все муки, превышающие человеческие силы, только бы отогнать ими воспоминания о том вечере, и был доволен, что боль снова пронзила его насквозь и так сдавила, что он с трудом опустился на стул у письменного стола. Она даже не дала ему подняться взглянуть, который час. С тех пор как он проснулся, должна была пройти уже масса времени, но в окно все еще глядела ночь, все еще качалась напротив молочно-голубая лампа на столбе.
…Где он только что был? Все, что он видит сейчас перед собой в комнате и по ту сторону окна, почему-то вдруг исчезло, и освободившееся место заняла странная пустота. Нет, ему не почудилось. Он действительно не видел всего этого перед собой. Он вообще ничего не видел. Его окружила черная пустота.
Странно! Он, умевший даже через несколько дней восстановить малейшие подробности самого запутанного сна, не может ответить себе, где он только что был и что там видел, кроме темноты.
От мысли, вдруг блеснувшей в нем, что, видимо, он, сидя у стола, потерял сознание и что это первый сигнал звоночка, не забывающего ни о ком, кто бы и где бы ни был, Уриэль не испугался. Он давно уже привык к тому, что находится в квадрате, на который направлен огонь. А с огнем, направленным на поколение, к какому он принадлежит, Уриэль уже не раз встречался с глазу на глаз. Четыре года подряд смерть следовала за ним по пятам, ко всегда, когда она нападала, он побеждал ее. Нет, Урий Гаврилович не боялся, что на сей раз окажется побежденным. Раньше или позже такое случается с каждым, и, как бы неожиданно она ни настигла его сейчас, все-таки он один из счастливейших в своем поколении. Он все же дожил до времени, когда оставляет своим детям и внукам спокойную землю, спокойное небо — наследство, каким доныне еще никто так долго не владел; и, оставляя его, он уверен, что земля и небо надолго, а может быть, уже навсегда останутся спокойными. Смерть, на войне следовавшая за ним по пятам и не сумевшая его победить, а теперь напавшая во сне так внезапно, отрезав все пути, чтобы он не смог от нее убежать, была страшна Аншину лишь тем, что он не успел увидеться с Лесовым. Уриэль заглушил в себе голос, все громче повторявший одно и то же: «Тебе сейчас разве не все равно, что будет думать про тебя некий Илья Савельевич Лесов? Какое тебе, в конце концов, дело, что Лесов, возможно, станет судить по тебе и о других и некому будет подсказать ему, что он пользуется неверной и случайной меркой?»
Нет, ему не все равно, что будут говорить и рассказывать о нем живые, когда он уже не сможет вступиться за себя сам. Пока пресс еще позволяет дышать, он должен успеть исправить в своей жизни хоть что-нибудь, еще поддающееся исправлению.
На сей раз он уже не сделает ошибки, допущенной им в предыдущих письмах. В письме, которое Аншин теперь писал Лесову, он уже не искал, чем бы оправдаться, на кого переложить вину. Всю вину за случившееся он брал на себя, на одного себя. Закончил он свое послание тем, что когда Илья Савельевич его получит, то сможет уже считать его просьбой мертвого к живому о прощении. Аншин при этом напомнил Лесову, что мертвые еще никогда не просили у живых прощения. Прощения всегда просили живые у мертвых.
Заклеивая конверт, он совсем упустил из виду, что, возможно, не Лесов, а совсем другие откроют письмо, найдя его здесь на столе, и потом наверняка начнется расследование, почему он, Аншин, писал о себе как о мертвом и за что так просит прощения у Лесова.
Следователь, который поведет дело, может показать письмецо еще кому-то, кроме Лесова, и все, что произошло в тот вечер и что он, Уриэль, до сих пор таил в себе, в один прекрасный день через этого кого-то станет известно другим, и тогда… Тогда, если кто-то где-то случайно вспомнит его имя, может найтись человек, который скажет: «Давайте лучше помолчим об этом, — и потом многозначительно добавит: — Об ушедших либо говорят хорошо, либо вообще не говорят».
Словно боясь, что у него сейчас могут отнять письмецо или он сам может его вдруг разорвать, Аншин спрятал заклеенный конверт в ящик стола, под набросанные в беспорядке бумаги. Через минуту он вынул его оттуда. Он должен отправить Лесову письмецо. Может, выбросить из форточки на тротуар? Кто найдет письмо, конечно, поймет, что его просто случайно обронили, и опустит в почтовый ящик. Надо только вымарать на конверте обратный адрес. А если письмо унесет ветром на мостовую и оно попадет под колеса тяжело груженных машин и бульдозеров?
А письмо он должен отправить. Должен!
Неожиданно для самого себя Урий Гаврилович резко поднялся со стула. В течение нескольких минут, потребовавшихся ему, чтобы, держась за стену, добраться до постели, Уриэль сравнивал себя с самим собой, когда у него, тяжело раненного, нашлись силы оторваться от снежного поля и добежать до холмика.
Идя к постели, он сделал несколько лишних шагов и чуть приоткрыл дверь, — может, кто-нибудь случайно пройдет мимо, ночью лифт здесь еще не работает.
Сидя на постели, сжав зубы, чтобы не завопить от боли так, что его услышат на верхнем этаже, Уриэль вдруг снова перестал видеть перед собой комнату… На него вновь надвинулась густая темнота.
На этот раз потеря сознания у него, видимо, продолжалась намного дольше. Когда он пришел в себя, в окно уже заглядывало побледневшее небо с редкими отдельными звездами. Так, значит, был уже второй, предпоследний звонок. Сколько же у него времени до третьего? Час? Два? А может, лишь считанные минуты?