— Ах, так…
— Да, да, у него сегодня поминки, поминки по целому городу, сохрани нас владыка небесный… Читает заупокойную молитву по целому городу.
«А этот? О ком он плачет? — спросил себя Зберчук, следя за бледной полоской света, качавшейся в темноте по стене заброшенной лавы. — По ком он читает поминальную молитву? По отцам и матерям, по женам и детям, при его соучастии расстрелянным у рва, сожженным в печах? К кому обращен его покаянный вопль? К жертвам? У них просит он отпущения греха? Просит простить ему, что в желании сохранить себе жизнь был не с теми, кто вышел очистить мир от зла. В глазах бога кающийся грешник выше праведника. Неужели, полагает он, этот Пол-Якова, что, превратив лаву в молельню, забравшись сюда, как в пещеру, и наполнив штрек молитвенным плачем, может снискать себе прощение? Только человек — судья человеку, только человек!»
— Такие, как видите, тоже были…
Калмен ничего на это Шае не ответил, он только стремительно отошел от лавы, словно не доверял собственным рукам, помимо его воли сжавшимся в кулаки.
Приблизившись к клети, Зберчук остановился, оглянулся в тьму, откуда еще доносилась тоскливая мелодия, и покачал головой: «Нет, такому прощения нет!»
В эту минуту Шае Шапиро и в голову не пришло, что, сказав о Иоанне Ленцнере те же слова, что ранее сказал о Людвиге Зоммере — «такие, как видите, тоже были», — он заставит Зберчука сделать вывод, будто он, Шая, готов все забыть, все простить, потому что на войне, дескать, всякое могло произойти: точно так же, как мог найтись Людвиг Зоммер, мог найтись и Иоанн Ленцнер, у добра и зла, мол, один корень. За время, что он простоял возле пещеры кающегося грешника, у Калмена зародилось подозрение: не все происходило точно так, как рассказывают о себе зэки, что-то недосказал, о чем-то умолчал и Шая. Несколько минут их пребывания у пещеры интинского кающегося грешника привели к тому, что прошло еще несколько месяцев, прежде чем знакомство Зберчука с Шаей переросло в дружбу.
Случилось потом так: почти в то же самое время, когда Калмен Зберчук получил от консула извещение, что для польских граждан, желающих вернуться домой, снова открыта граница, Шаю Шапиро вызвали в спецотдел лагеря и сообщили, что он полностью реабилитирован. Почему Шапиро не вернулся в Крым, а остался жить на севере, в окутанной дымом террикоников Инте, Зберчук не взялся бы объяснить. Возможно, что Шаю пугало возвращение в мир, от которого был отлучен, а возможно, что за эти годы он сжился с шахтой и тосковал бы по таинственной тишине штрека, по глухому шуму кровли, по запаху свеженарубленных груд каменного угля, как первое время здесь тосковал по свежевспаханной степи, по налившемуся винограднику.
Так или иначе, но Шая Шапиро назад в колхоз не поехал. Он даже за семьей не поехал, а вызвал ее сюда, в Инту.
Единственное, что Калмен может сказать: Шая не был исключением. Немало людей, освобожденных вместе с Шаей, осталось здесь. И не потому, что им было некуда или не к кому ехать, и не потому, что проведенные в лагере годы включили в их производственный стаж, а это давало право на удвоенный оклад, удвоенный отпуск, преждевременную пенсию, как всякому, работающему на Крайнем Севере.
— Не в этом суть. Когда человеку работа не по душе, его никакими деньгами не удержишь. Если же работа ему по душе, она привязывает его к месту так, что никакой силой не оторвать. Так я понимаю это дело, — повторял Калмен и всякий раз приводил себя в пример. Разве шахта не привязала его к себе? Разве не она сделала его местным жителем, тогда как он мог отсюда уехать куда хотел и когда хотел?
Привязанность к шахте была, разумеется, причиной, побудившей Калмена Зберчука избрать местом своего постоянного жительства далекий полярный городок, но не единственной причиной. Калмен не вернулся на старую родину еще и потому, что к тому времени получил несколько писем от земляков, уехавших отсюда домой. Они сообщили то же, что и сосед-поляк: никто из родных Зберчука до сих пор не дал о себе знать, а из этого следовало, что никто не уцелел.
Письма прибывали уже не из Польши, а из далеких стран по ту сторону морей и океанов. Зберчук не укорял земляков за то, что покинули страну, где родились и выросли. Возможно, что и он, Калмен, не смог бы начать новую жизнь по соседству с могилами. Но тогда — зачем же пускаться в странствия по свету на поиски нового угла, когда он у него уже есть? И в ту же самую пору, когда две оставшиеся здесь еврейские семьи и несколько освобожденных из лагеря польских евреев собирались в далекий путь, Калмен Зберчук подал бумаги на получение советского паспорта.
Остался в Инте еще один польский еврей — Пол-Якова. Зберчук не удивлялся, он, собственно, даже ждал этого. Неожиданным было лишь то, что Ленцнера вообще освободили, к тому еще почти на целый год раньше, чем Шаю Шапиро.
На это ему Шая сказал:
— Дипломатия, конвенции, Красный Крест… Не забывайте, что Пол-Якова иностранец. А раз выпускают даже немцев, почему сделать исключение для Ленцнера, тем более что он кающийся грешник, а кающемуся грешнику, сами видите, все прощается.
— Вы в этом уверены? Вот вы, например, простили? А я таким, думаете, когда-нибудь прощу?
— Пропади он пропадом! В конце концов, он ведь едет не в ФРГ… Его же выпустили, чтобы он уехал в Польшу, а там все помнят.
— Поэтому он пока и в Польшу не едет.
Такой вывод Калмен Зберчук сделал не потому, что Ленцнер принялся строить дом, завел хозяйство. Когда дойдет дело до отъезда отсюда, он даже талес и филактерии постарается сбыть с рук. Иоанн Ленцнер, Калмен был уверен, остался пока здесь, чтобы переждать, пока люди забудут о зле, чтобы он снова мог показаться среди евреев. «У людей коротка память» — вот, видимо, чем он хочет себя обнадежить. Калмену временами казалось, что Иоанн Ленцнер чувствует нависший над ним приговор, приговор, которого никто никогда не отменит. Он дей небесно ствительно навеки! Калмен тоже вынес свой приговор этому русому человеку с-голубыми глазами и тонкими губами — никогда не пускать его к себе на порог и при упоминании его имени добавлять: «Да сотрется имя его и память о нем!» На этом же он настоял и в семье Шапиро. С ней он так сдружился, что у Шаи вдруг возникла мысль познакомить Зберчука со своей живущей в Москве младшей сестрой Цивьей.
О замысле Шаи Калмен догадался не тогда, когда тот, проводив его на курорт, дал письмо к сестре, а когда он, Калмен, уже в Москве, неожиданно для себя отправился в ВЦСПС просить, чтобы ему обменяли путевку.
XXVIII
Какими мелкими, незначительными казались теперь Шеве вчерашняя погоня за билетом в Лужниках, ее радость, что Алик был весь вечер дома, а не во Дворце спорта, и то, что она теперь тащится автобусом к Белорусскому вокзалу, где Борис будет ждать ее в скверике. Она пока еще сама не понимала, что произошло с ней за те часы, когда Калмен Зберчук рассказывал о себе и о дяде Шае. Но все еще вчера представлявшееся ей важным и значительным вдруг потеряло в ее глазах малейшую ценность.
Все происходившее до сих пор в ее жизни и о чем она задумалась после ухода Зберчука, Шева уже мерила той же мерой, что и дядя. И тут обнаружилось — ей, собственно, и мерить особенно нечего. Единственное важное событие в ее жизни — что она окончила школу.
«И это все, что произошло за все мои восемнадцать лет? — спрашивала себя Шева, сидя у запотелого окна автобуса, вспоминая в подробностях все рассказанное вчера гостем. — Как же вышло, что ни я, ни Алик и, кажется, никто в нашем классе не задумывался над происходившим все эти годы? Слишком долго, видимо, затянулось наше детство, слишком долго…»
Она была уверена — знай Алик лишь часть того, что рассказал Зберчук, он бы тогда в троллейбусе иначе себя вел, не думал об опасности, грозившей ему. Шеве вдруг пришло в голову, что Алик тогда еще не все знал о своем погибшем семнадцатилетнем брате, о котором Веньямин Захарьевич в одно из посещений рассказал ей. Хотел, видимо, этим дать ей понять, что в случившемся с Аликом прежде всего повинен он, Веньямин Захарьевич. Ну, а кого Шева должна винить, что до вчерашнего дня не знала многого из того, что должна была знать? Борис — единственный, вероятно, среди ее школьных товарищей, для кого многое из рассказанного Зберчуком не было бы новостью. Но Борис никогда с ней о таких вещах не говорил — оберегал, видимо, ее затянувшееся детство, как Веньямин Захарьевич оберегал детство своего восемнадцатилетнего Алика. Вместе с тем тот же Борис мог в ее присутствии так растеряться, что она краснела. Возможно, именно поэтому не пошла она вчера звонить ему и терзалась весь следующий день, хотя была уверена, что Борис на нее не обидится. Не может он на нее обидеться — она в этом уверена. Но когда позвонила ему сегодня, почувствовала, что Борис не особенно обрадовался. Так холодно и сдержанно он еще никогда не говорил с ней, даже не справился о ее здоровье. Хотя Борис сам ей предложил встретиться через час, у нее было ощущение, что он сделал это неохотно. Что с ним вдруг случилось? Не натолкнулся ли у их дверей на Алика, когда тот пришел приглашать ее в Лужники, и теперь подозревает, что она встречается с Аликом? Но Борис ведь мог спросить об этом, а не разыгрывать обиды…