Найла смотрела на него, как смотрит мать на своего баловня:
— На экзаменах кое-чем не отделаешься. Готовиться надо как следует. У тебя на заводе наверняка есть вечерняя школа. Но знаешь что, поступи-ка на рабфак при местном университете. Тебя примут на последний курс.
— Зачем? Если решу пойти учиться в технический институт, я сам подготовлюсь к вступительным экзаменам. Учеба мне всегда давалась легко.
— Это даже лучше. Я, кажется, однажды говорила тебе, что тот, кому все легко дается, ко всему легко и относится — и, в конечном счете, проигрывает. — Она собралась уходить. — Смотри, чуть не забыла, мы с тобой завтра идем на концерт татарской певицы Ферры Ислямовой. Или ты завтра занят? — Найла посмотрела на него с такой материнской преданностью, что, будь Симон и сильно занят завтра, он все равно ответил бы, что свободен.
Уже в самом начале концерта Симон мог бы сказать Найле то же самое, что сказала в тот вечер она, когда присела возле него к роялю, заметив, что еврейские песни, которые он играет, чем-то напоминают татарские.
Некоторые песни Ислямовой на самом деле напоминали еврейские, и даже настолько, что ему не нужно было, чтобы Найла пересказывала их содержание. Они и так были понятны. Сходство было не в словах, а в мелодии. Иной раз в глубокой печали, иной раз в брызжущей радости.
Оба, и он и она, возвращаясь с концерта, тихо напевали про себя, почти не размыкая рта, одни и те же песни. Она со словами, он — только мелодию, следя за тем, чтобы не выходило уж совсем на еврейский лад. И лишь потом, когда Симон убедился, что заучил мелодии и сумеет сыграть их на рояле так, что Найла не обнаружит в его игре неверных тонов, чуть ускорил шаг.
Ехать трамваем уже не имело смысла. Еще три квартала, и они дома. Но когда на ближайшем перекрестке их нагнал трамвай, Симон, боясь, что Найла передумает, взял ее крепче под руку. Пальцы их сплелись.
— Сколько лет, Найла Шевкетовна, вы здесь уже живете? — На улице они обращались друг к другу на «вы», иногда и по отчеству, хотя оба знали, что соседи все равно догадываются, какие у них отношения.
Ее, очевидно, удивило, чего вдруг вздумалось ему спрашивать. Симон почувствовал это по ее ответу.
— Посчитайте. Мне шел восемнадцатый год, когда я покинула Бахчисарай и поступила в здешнюю консерваторию. Сейчас мне, как вы знаете, тридцать седьмой.
— Выходит, почти двадцать лет.
— Мне кажется, что больше.
— Уже двадцать один год вы живете здесь и не забыли татарского языка?
— Почему я должна была его забыть? Это мой родной язык. В детстве я говорила чаще всего только на нем.
— В детстве я тоже говорил чаще всего на еврейском. Профтехучилище, где учился, было еврейским. Но чувствую, пройдет два-три года — и я, наверное, забуду еврейский. В Донбассе на шахте мне почти не с кем было говорить на нем. Здесь тоже не с кем.
— Почему? У нас в городе живет немало евреев, выйдите в центр — и увидите. Наших, во всяком случае, вы встретите куда меньше.
— Я знаю. Да не все знают еврейский, а есть и такие, кто знает, — сказал Фрейдин тихо, словно стыдился говорить это, — но не хотят говорить на нем.
— Вот этого я никак не пойму. Неужели есть такие?
— Есть. С некоторыми я даже знаком.
— Среди наших я пока еще не встретила того, кто не знал бы родного языка или кто знает, но скрывает. Мой муж здешний. Он здесь родился и вырос. Татарских школ в городе нет, и учиться ему было негде, улиц и дворов, как у нас в Бахчисарае, где слышна татарская речь, здесь, как вам известно, тоже нет. И тем не менее мой муж знает татарский, я бы сказала, не хуже меня. А как иначе? Тот, кто не знает родной язык, лишен многого. Язык — душа народа. Не помню, у кого из великих русских писателей я вычитала, кажется, у Тургенева. Мой отец часто повторял это. Но с чего вы взяли, что евреи не говорят и не хотят говорить на своем языке? Вы когда-нибудь были в Крыму?
— Пока не приходилось.
— Но о том, что в Крыму есть еврейские села, вы, наверное, слышали? И все там говорят по-еврейски. Мой отец незадолго до смерти возил меня туда. Он был частым гостем в соседних еврейских колхозах.
— Что в Крыму есть еврейские села, я слышал еще дома. Из нашего города многие уехали туда. Была в то время большая безработица. Да, — перебил себя Симон на полуслове, — у вас не сохранилась программка концерта? Хочу взглянуть, чья это песня, мотив которой так похож на еврейский? И как удивительно пела ее Ферра Ислямова.
На Найлу песня не произвела, вероятно, такого же впечатления. Симон чувствовал это по ее молчанию. А может быть, Найла просто задумалась над чем-то другим и прослушала, что он сказал. Но переспрашивать Симон не стал.
14
В начале весны, когда Найла уже была на последних месяцах, приехала к ней мать — высокая худая женщина, одетая на мужской манер, на жилистой вытянутой ее шее красовалось несколько ниток разноцветных бус. Из-под нахмуренных бровей смотрели большие, как у дочери, черные глаза. Но взгляд у нее был более острым и пронизывающим. За несколько дней до ее приезда Симон переехал на другую квартиру, в комнатушку, которую Найла заблаговременно подыскала ему неподалеку от ее дома.
Уже при первой встрече с Левизой — так звали мать Найлы — Симон почувствовал, что та не желает его видеть. Она вела себя как глухонемая, не ответила, когда он поздоровался с ней. Симон не обиделся. Наверное, она права, обращаясь с ним так. Она мать. Сердце не позволяет ей относиться иначе к тому, кто так поступил с ее дочерью, хотя она знает, что он не виноват. Найла не скрыла от него, что рассказала все матери.
В конце концов Симон сделал одолжение старухе и прекратил свои посещения. Встречался с Найлой после работы где-нибудь на краю города.
Гуляя по тихим окраинным улицам и переулкам, они больше молчали, чем разговаривали. Все между ними было сказано еще в тот вечер, когда, сияя от счастья, она влетела в его комнату с радостной вестью, что у нее будет ребенок. И тогда она не хотела слышать о том, чтобы разойтись с мужем и выйти замуж за него, отца их будущего ребенка, и сейчас тоже не позволяла ему заводить о том речь. Она хотела от него лишь одного: если она, как он уверяет, действительно дорога ему и он хочет, чтобы она была счастлива, путь сюда никогда больше не возвращается.
Он должен твердо знать, что уезжает отсюда навек, иначе уехать придется ей. И пусть по тому же адресу, на какой она послала ему открытку, когда он дал объявление в вечерней газете, что снимет комнату или угол, напишет ей, поступил ли он в институт. К тому времени она уже сможет сообщить ему, кого родила, мальчика или девочку. Если дочурку, то назовет ее Зекине, если мальчика — Серверчиком. И больше писем от нее пусть не ждет. И ей писать она запрещает. Все равно письма брать не станет, и почта вернет их ему назад.
В том, что Найла сдержит слово и откроет ребенку, кто его настоящий отец, Симон не сомневался. Но, как и она, он не знал, когда сможет увидеть ребенка. Время покажет.
Документы в Московский машиностроительный институт Фрейдин отослал к положенному сроку. Но прошла неделя и еще неделя, вот-вот начнутся вступительные экзамены, а он все еще не получил вызова из института.
Найлу это удивляло еще больше, чем его.
— Не может быть, чтобы тебя не допустили к экзаменам. Не иначе как что-то случилось. Нельзя больше ждать. Езжай без вызова.
По чьей вине потерялись документы, уже было не столь важно. Потому что, когда наконец в канцелярии их разыскали, экзамены в этом институте уже закончились.
Единственным техническим вузом, где экзамены еще не начинались и куда можно было подать документы, был автодорожный институт.
В тот самый день, когда вывесили списки принятых студентов и Фрейдин увидел среди них свою фамилию, он написал Найле длинное прочувственное письмо о том, как сильна его тоска по ней.
Примерно месяц спустя он получил от нее ответ. Начиналось письмо с того, что родила она мальчика, что мальчик похож на него, что назвала его Серверчиком. В самом конце писала, что на том кончается их переписка, и пусть он не горюет: когда придет время увидеться, она найдет его, где бы он ни был.