— Гм… Да-а… — И словно это был окончательный ответ на все, что он передумал, лежа возле Брайны и утопая головой в теплой подушке, майор Сивер повторял про себя: — Да, да…
И тихо, будто собираясь незаметно уйти, встал с кровати.
Время уже близилось к четырем. Будь Веньямин уверен, что ему и на обратном пути в Фили повезет с попутной машиной, он оставшиеся полтора часа, нужные на возвращение туда пешком, простоял бы здесь, возле спящего сынишки, чтобы на всю жизнь сохранить в себе неповторимый запах этих теплых кулачков под щечкой, этих мягких льняных прядок.
Его часы никогда, кажется, так не торопились, а Сивер все не трогается с места, стоит с закрытыми глазами, как бы желая проверить, сможет ли он оживить перед собой эту кроватку со спящим Аликом.
— Броня!
Брайна спрятала лицо в подушку.
— Броня! — он присел на край кровати и нежно провел рукой по ее плечам. — Ребеночек ты мой, — он поднял голову жены с подушки и приник губами к ее влажным глазам, — в первый раз ты, что ли, провожаешь меня? Ну, ну, не надо… Увидишь, все будет хорошо. Ну, дорогая, мне пора…
Брайна села.
— Пойду поставлю чай.
— Не нужно, — и, влюбленный, как в первые дни после свадьбы, он поднял ее на руки.
Перед выходом из спальни Брайна крепко обняла Веньямина за шею, поцеловала в губы и, глядя ему прямо в глаза, спросила:
— Каково положение? Но только правду…
— Положение пока очень тяжелое. Но мы победим — в этом не сомневайся.
— Папочка, знаешь, Доня подал заявление в военкомат, чтобы его послали на фронт!
— Что? — Сивер застыл в дверях спальни.
— Он просился в твою часть.
Крепко сжатые губы Дони, расправленные плечи, светившийся в широко раскрытых глазах огонек, как бы предупреждали: «Решение окончательное, и отговаривать меня незачем».
— Ну, хорошо. — Веньямин произнес это так, будто речь шла о постороннем деле, и принялся застегивать снизу доверху пуговицы на гимнастерке. С тем же напускным спокойствием он добавил: — Решено так решено… Сам решил, сам написал, сам отнес…
— Мама знала об этом, — сказала Маргарита, — и разрешила.
Сивер оглянулся на жену, стоявшую у затемненного окна, и не очень удивился, когда услышал:
— Да, я разрешила.
— Но ему же нет еще и шестнадцати лет.
— А тебе, папа, сколько было, когда ты пошел драться с белыми?
— Тогда было нечто другое. Война была другая… Так ты ему, значит, разрешила, — снова обратился Веньямин к жене, — ну, а что такое передний край, ты знаешь? А что такое лежать на морозе по шею в снегу, когда каждую минуту…
— Знаю.
— И разрешила?
— Я иначе не могла… Не могла, не имела права! Почти половина его класса подала заявление в военкомат.
Веньямин подошел к Брайне, взял ее за руку и ничего не сказал.
— Папочка!
— Подожди, Мара… Значит, ты подал заявление в военкомат? — как только мог спокойно, обратился Сивер к сыну.
— Да.
Веньямин все еще не мог себе представить, что речь идет о его Доне, о том самом Доне, кому он еще совсем недавно каждые две-три недели подписывал ученический дневник и кто без его разрешения, сколько помнится, ни разу не ходил в кино. Не уловил Сивер изменений, происшедших в его шестнадцатилетнем сыне за месяцы войны, и это мешало ему теперь обращаться к Дониэлу иначе, чем привык. А Доня ждет, чтобы к нему относились как к взрослому, к вполне взрослому человеку. И она, Брайна, тоже ждет, чтобы Веньямин относился к ней иначе, чтобы забыл, как несколько минут назад лежала она, уткнув лицо в подушку, чтобы на всю жизнь запомнил ее такой, какой видит теперь у окна. Брайна, не находившая себе места от тревоги, когда Доня, бывало, задерживался где-то на лишний час, сама посылает сына под самый огонь, когда он мог бы оставаться дома еще почти два года.
— Вы уже, значит, знаете, что такое лежать по шею в снегу, когда каждую минуту… Знаете, что такое танки, «мессершмитты», минометы, отступления, атаки… Все, значит, знаете…
Мара видела, как у отца все ближе сдвигаются брови, и не знала, как дать знать об этом брату, который, казалось, даже не заметил, как у отца изменился голос.
— Кто-нибудь из вас, может быть, скажет мне, откуда вы все это так хорошо знаете? Из газет и журналов, из театра и кино?.. Не думайте, что собираюсь отговаривать, пугать, — он обращался скорее к жене, чем к сыну, — но тот, кто просится на войну, когда он может еще два года быть дома, а за два года может вообще кончиться война, — тот обязан знать, на что идет, что пуля не разбирает — кто мобилизован, а кто пошел добровольно, кому шестнадцать, а кому пятьдесят…
— Отец!
— Об этом вы подумали?
— Отец, — проговорил Доня, стоя навытяжку, как солдат, — мое решение окончательное.
— Окончательное?
— И если ты не возьмешь меня к себе…
— Это я посоветовала ему проситься в твою часть.
Веньямин понял, что это, видимо, и было условием, поставленным ею Доне, когда он собрался идти в военкомат.
— Почему же вы об этом не написали мне?
— Мы тебе написали, — ответила Брайна, — ты еще не успел получить наше письмо.
Веньямин быстро вынул из планшета листок бумаги, карандаш и строже, чем ему хотелось бы, сказал сыну:
— Садись к столу!
Доня удивленно взглянул на отца.
— Пиши! Ты же обращался в военкомат, значит, знаешь, как писать заявление. Нет, нет, не тут, немного ниже и отступи от края. Вот так!
«Командиру особого батальона майору В. З. Сиверу».
Теперь строчкой ниже! Да, так.
«От ученика девятого класса сорок шестой московской средней школы, комсомольца Дониэла Веньяминовича Сивера. Год рождения — 1925».
Еще строчкой ниже.
«Прошу зачислить меня добровольцем в вашу воинскую часть. Обещаю не щадить свою жизнь в боях за свободу и независимость нашей Родины.
Седьмое ноября 1941 года».
Сложив заявление вдвое, Веньямин передал его жене:
— Отнесешь в военкомат. А Дониэла можешь готовить в дорогу. Не давай ему ничего лишнего с собой. Нам, скорее всего, предстоит пройти пешком около семидесяти — восьмидесяти километров.
— Куда это семьдесят — восемьдесят километров, папочка?
— Туда, куда вы мне письма пишете, поняла, доченька? Подай мне, Марочка, полушубок. — И к Доне: — Около семи утра мы будем проходить через Смоленскую площадь. Если вы до того времени не передумаете… Куда ты собираешься, Броня? Время — четыре часа ночи, а до шести запрещено ходить по городу без пропуска…
— Я провожу тебя до калитки.
Долго и задумчиво стояли они у открытой калитки тоскливого, осиротевшего двора, как будто им в первый раз в жизни предстояло расстаться.
XI
Батальон еще не перешел через Дорогомиловский мост, за которым дорога шла в гору, к Смоленской площади, а Веньямин Сивер уже вглядывался в прохожих, появлявшихся в тусклых сумерках туманного утра. Не одного из них принял он издали за своего Дониэла. Зачем ему понадобилось перед уходом из дому сказать «до семи часов утра еще есть время подумать…» и что «на войне не всегда все так, как пишут в газетах и показывают в кино».
— Видно, передумали, — проговорил майор про себя, когда на углу Плющихи, как договорились, не застал Доню, — дети остаются детьми — нынче так, завтра этак… Но она, Брайна…
Собственно, Сивер даже рад был, что так кончилось. Но не желая, чтобы сын когда-либо подумал о нем только лишь как о преданном отце, Сивер искал, на кого бы свалить вину, что Доня не пришел.
«Не потому ли они передумали, — соображал он, шагая возле заснеженного тротуара рядом со своей частью, — что просто не ждали, чтобы все так быстро решилось?» Веньямин попытался представить себе, что могло произойти дома после его ухода. Начала, разумеется, Мара — «она не пустит никуда Доню» — и слово в слово пересказывала все, что отец говорил, особенно подчеркивая, что пуля не разбирает, кто мобилизованный и кто доброволец, кому едва минуло шестнадцать, а кому пятьдесят. И если это не подействовало, вероятно, пригрозила, что тоже уйдет на фронт, и, чтобы не сочли ее слова пустой угрозой, стала вынимать из шкафа свои вещи. И Доня, конечно, ответил ей: «Не думай, что стану отговаривать тебя, девушки тоже подают заявления в военкомат». Но не могла же Броня уступить Маре…