— Откуда, откуда взялись у меня такие?! Откуда?!
Потом он еще долго и тяжело шагал по ковровой дорожке, все время держась на одном расстоянии от ее синевато-зеленого канта. Несколько раз прошел по ней с закрытыми глазами и после каждых пяти-шести шагов поглядывал, не сбился ли в сторону, — это был его старый способ успокоить себя.
Шагая таким образом по ковровой дорожке взад и вперед, то закрывая, то открывая глаза, Сивер вдруг уловил за дверью сдавленный плач Маргариты. Вместе со всхлипыванием дочери до него донесся снизу испуганный голос Брайны:
— Послушайся меня, Алинька, поднимись к отцу, извинись. Он тебя простит. Вот увидишь, простит, иди, иди, Алинька…
«Извинись… Простит…» Как она не понимает, что случившееся сегодня гораздо серьезнее, чем можно себе представить, — словно собираясь сказать это ей, Брайне, Сивер стремительно распахнул дверь и налетел на Маргариту, стоявшую, уткнув лицо в ладони.
— Войди, — сказал он неожиданно для самого себя.
На ее тонких, густо накрашенных губах он заметил проскользнувшую улыбку, задержавшуюся в опущенных уголках рта. В ее серых заплаканных глазах снова светилось благоговение, с которым всегда смотрела на него. Полковнику вспомнился случайно подслушанный однажды ее разговор с подругой: «Имей я право, как другие, встречаться, с кем хочу, я давно бы, разумеется, вышла замуж. Так ведь мне же нельзя…»
Из того, как Мара уверяла подругу, Веньямин Захарьевич понял, что она верит в это, точно так же, как верила, что в театрах действительно введены новые правила для таких, как он, что им и вправду нельзя сидеть дальше третьего-четвертого ряда, что им вправду запрещено пользоваться трамваем или автобусом… Верила во все, чего наслушалась! У Веньямина Захарьевича еще тогда сложилось впечатление, что его Мара убеждена — точно так же, как существуют для таких, как он, отдельные билетные кассы на вокзалах, для таких, как он, установлены отдельные кассы на все в жизни. Эти же представления Маргарита пыталась привить всем членам семьи. Как стрелочник, следила она за тем, чтобы строго соблюдалась дистанция между отцом и семьей. Веньямин Захарьевич был почти убежден, что, если бы ради этого встала необходимость перейти с ним на «вы», Мара, вероятно, даже матери запретила бы обращаться к нему на «ты». В ее манере произносить «папа» чувствовалась отчужденность, точно называла его «товарищ полковник». Однажды он даже спросил: «Почему ты меня не называешь — «товарищ папа»?» В действительности же Веньямин Захарьевич был в известной мере доволен, что дочь ввела в доме кой-какие правила, похожие на те, что он ввел у себя на кафедре, но открыто никогда ей этого не говорил и относился к ней гораздо строже, чем к Алику. Как ни старался он теперь быть с ней мягче, голос его звучал холодно и сухо:
— Ну? Что ты хотела мне рассказать?
— Она лифтерша, папа.
— Кто?
— Мать Бориса.
— Бориса?..
— Ну, того, кто сегодня увел с собой Алика.
— А-а…
Сивер вдруг засмотрелся на немецкое двухламповое бра над своим столом и вспомнил о высохшем осеннем листе, привезенном им когда-то из Железноводска… «Тещин язык» — называют этот лист.
— А о ней я все для тебя разузнаю, папа.
— Хорошо, хорошо!
Когда Мара была уже в двери, он ее остановил:
— О ком — «о ней»?
— У него же есть девушка… Шева — зовут ее…
— У кого?
— У Алика. Разве я тебе не говорила?
В эти минуты не узнать было Маргариту — она еле стояла на месте от счастья, что может рассказать отцу такое, о чем он, как выясняется, совершенно ничего не знает. Ее певучий, напоминающий гавайскую гитару дрожащий голос еще никогда, кажется, так громко не звучал в отцовском кабинете:
— На выпускном вечере в школе он танцевал с ней. Я тебе тогда показала на нее, помнишь? Она рослая, смуглая, с большими карими глазами. Я для тебя все разузнаю о ней.
Маргарита, сияющая, выбежала из кабинета.
По ковровой дорожке с синевато-зеленой каймой, на месте, где она только что стояла, протянулась тень горевшего над столом двухлампового бра, напоминавшая засохший лист, привезенный им когда-то из Железноводска.
VII
Первое, что пришло Веньямину Захарьевичу в голову, когда он, выйдя из деканата, увидел перед собой Маргариту, было — дома стряслось несчастье. Но в коридоре было полно студентов, они могли заметить его растерянность, и полковник выше поднял голову, выпятил грудь и твердым размеренным шагом, отозвавшимся в противоположном конце коридора, направился к мраморным ступеням, которые вели к его кабинету на нижнем этаже. Он шел, держась ближе к стене, чтобы о нее опереться, если вдруг не хватит воздуха, как это с ним последнее время случалось уже не раз. Кроме темно-синих стен коридора, полковник перед собой теперь ничего не видел и старался не видеть. Больше всего боялся он повернуть голову влево, чтобы не встретить взгляда Мары, которую тотчас же предостерег — здесь, в коридоре, ничего ему не рассказывать.
— Только не тут, только не тут, — повторил он несколько раз, пряча от нее свои испуганные полузакрытые глаза.
Добравшись до своей кафедры, Веньямин Захарьевич плотно прикрыл за Марой дверь кабинета, тем же размеренным шагом подошел к письменному столу, выдвинул кресло и в то же мгновение неузнаваемо изменился — бледный, обмякший, опустился он, схватившись обеими руками за край стола, и еле пробормотал:
— Рассказывай.
— Я сдержала слово, папа. Только что все выяснила.
— Что выяснила? — переспросил полковник все тем же расслабленным голосом, не понимая, о чем она говорит.
— Он не виноват. Совершенно не виноват.
— Кто не виноват? — Веньямин Захарьевич все еще избегал встретиться с дочерью взглядом.
— Алик.
— Алик? Что случилось с ним? Где он?
Маргарита еще не успела ответить, а Веньямин Захарьевич уже понял, что ничего с Аликом не случилось, и единственное, что вдруг побудило Маргариту явиться в институт, было желание рассказать какие-то новости. Он догадался об этом по огоньку в ее узких серых глазах, по дрожи ее тонких закушенных губ. И ему вдруг захотелось схватить ее за короткие, по-мальчишески подстриженные волосы и прямо в лицо, в воодушевленное, светящееся счастьем лицо, крикнуть, как тогда ночью на даче: «Лучше бы ты искала себе жениха, чем шнырять и выискивать новости!» Однако не перебивал ее, хотя почти не слушал. Смотрел на раскрасневшееся лицо дочери, на беспокойно и весело бегающие зрачки и спрашивал себя: «Как это случилось, что у меня выросла такая… Кто в этом виноват? Кто?»
Но тут он услышал такое, что подскочил с места и ударил кулаком по столу. Маргарита в испуге закрыла лицо руками.
— Почему ты до сих пор молчала? Почему, спрашиваю? Сию же минуту, слышишь, сию же минуту поезжай на дачу и привези его сюда. Матери — ни слова об этом! Скажи ей, что я сегодня заночую в городе. Иди!
Когда Мара была уже у двери, отец ее остановил:
— Как, сказала ты, зовут девушку?
— Шева. Шева Изгур.
— В какой больнице?
— В Четвертой градской…
— Точнее! Точ-не-е! — Сивер кричал, постукивая карандашом по столу, и его дочь, учительница Маргарита Сивер, как испуганная и растерянная школьница, отвечала со слезами в голосе:
— Второй хирургический корпус, четырнадцатая палата, — и так тихо, что сама едва слышала свой голос, добавила: — Он не виноват…
— Тебя не спрашивают! Марш!
После ухода дочери Сивер еще долго боролся с собой, пока в конце концов не задумался над вещами, которые, как ему до сих пор казалось, не имели к нему ни малейшего отношения. В одном он остался себе верен до конца: кто был виноват — один лишь Алик или еще там кто-нибудь, — его не особенно волновало; важно, что заведующий кафедрой полковник Сивер не имеет к случившемуся никакого отношения.
Веньямин Захарьевич слыл среди военных у себя на кафедре опытным стратегом. В данном же случае от него требовалось не только предвидеть, что могут теперь предпринять его собственные сотрудники против него, но и заблаговременно предупредить события, вооружиться продуманными и обоснованными ответами против всяких возможных обвинений. Ему необходимо всех убедить, что замечание, сделанное тогда на даче майором Вечерей, не имеет к нему, к полковнику Сиверу, никакого отношения.