«Семен, — говорят мне казаки, — оставайся-ка у нас в станице. Одну еврейскую семью мы уж как-нибудь спрячем». И я остался.
Шимен поежился, словно от холода, и, вздохнув, теснее прижался к скирде.
— Каждый день, чуть рассветет, мы с моим старшим уходили далеко-далеко в поле, пасли овец. Часто и ночевать там оставались. Жену с младшими детишками прятали в станице. Случалось, и неделя пройдет, а я не знаю, живы они, нет ли, и они не знают, живы ли мы. Так вот и жили со дня на день. Вскоре мы услышали, что всех евреев расстреливают…
Сколько же это крымских евреев-земледельцев погубил Гитлер! Не успели убежать. Нас он тоже наверняка прикончил бы, не будешь же прятаться всю жизнь. Но нам повезло. Через два с лишним месяца Красная Армия снова заняла Кубань.
Шимен снял очки и вытер повлажневшие глаза.
— Поверите ли, когда наши пришли в станицу, не было солдата, который увидел бы Мойшеле и не взял его на руки. Вы бы поглядели, как они его тискали, миловали-целовали и ревели над ним, точно это сын родной нашелся.
Словом, ожили мы. Казаки дали нам неплохую квартиру. Майка, моя крымчанка, в феврале благополучно принесла телочку — я назвал ее Фиалкой. Хлеба у нас было вдоволь, потому что я себя не жалел, работал не покладая рук. Но не думайте, что из-за одного заработка. Я перед нашей армией в неоплатном долгу.
Ну вот, а когда освободили Крым, жена мне и говорит: «Шимен, я хочу домой». — «Чудачка, — я ей говорю, — а чем тебе здесь плохо?» — «Пусть будет хуже, пусть кусок сухого хлеба раз в день, лишь бы дома».
Короче, она отправила письмо, и нам прислали вызов. Было это позапрошлой зимой. Но зимой ведь в дорогу не пустишься, верно? Я отложил на весну. А тут совхоз, где я работал, взял с меня слово, что я останусь до конца уборки. Вообще, надо вам сказать, нам, крымским евреям-земледельцам, не так просто было реэвакуироваться — какой колхоз или совхоз захочет отпустить хорошего хлебороба?
Тут Шимен встал и, несмотря на дождь, направился к подводе. Досказывал он уже на ходу:
— Стали собираться, а тут такая история. Шейна-то моя больна. Поездом ехать — не меньше трех пересадок. Легко это, а? Вот вам первое. Теперь другое: у меня осталась колхозная повозка, не бросать же ее. Ну и третье: свои две коровы — это что, пустяки? Да обе крымские, а теперь такие на вес золота. Гитлер-то кругом весь скот повырезал, стало быть, надо откуда-то привозить, а корова из другой местности когда еще привыкнет к нашему климату, так что проку от нее мало. Словом, думал я, думал и решил: запрягу-ка я их обеих, мать и дочь, Майку с Фиалкой, в эту повозку, и дело с концом. Вот уже месяц, как мы в пути. Пятьсот верст прошагали. Еще день, может, два, и мы дома. Думаете, я не знаю, что меня там ждет? Одни голые стены. Но когда у тебя в хлеву стоит собственная скотинка, значит, хватит и на одежонку, и на мебель, а понадобится соседу молока для детишек, тоже не откажем. Где бы мы ни проезжали, в любой деревне, в любом поселке, везде на меня показывали пальцем: «Вот это настоящий хозяин!» А теперь скажите сами — разве ради этого одного не стоило проделать такую дорогу?
* * *
Примерно недели через две мне пришлось побывать в одной из крымских деревень.
Осень. Полуденный час. На солнце тепло, в тени прохладно. Шагая по длинной деревенской улице, я неожиданно встретил Шимена. Он тащил на спине мешок мякины. Увидев меня, остановился. Сквозь очки мне улыбались черные веселые глаза.
— Ну, как дела?
— Идут дела, идут, — ответил Шимен. — Вон видите дом с зелеными ставнями? Знаете что? Подождите меня, я мигом, только мешок в конюшню занесу. Конюх я.
Через несколько минут Шимен ввел меня к себе во двор.
Посреди двора, под молодыми абрикосовыми деревцами, его жена, сидя на низкой скамеечке, доила Майку. Вторая корова, Фиалка, стояла задрав хвост, словно готовясь пуститься в пляс, и с довольным видом оглядывалась по сторонам.
— Ой, плохо бы нам пришлось, если б не его упрямство, — сказала мне женщина. — Сами понимаете, покупать молоко…
Мы вошли в дом. Голые стены, ни кровати, ни скамьи.
— Присаживайтесь, товарищ, — кивнул мне Шимен на подоконник. Сам он примостился рядом на чурбаке. — Все это пустяки, мой друг, — сказал он бодро. — Дом родной — вот что главное для человека. Как там говорится в наших молитвах? «Ашрей йошвей вейсехо». «Благо тому, у кого есть дом».
Перевод Т. Лурье.
ВЕТКА СИРЕНИ
У завешенного марлей отворенного окна, чтобы мухи не налетели в комнату, сидели в одних ночных рубахах обе дочери вдовы Шифры: двадцатитрехлетняя Сима и младшая Аня. Мать суетилась на крошечной, в одно окошко, кухоньке у чадящего керогаза, то и дело выглядывая во двор, где под солнцем сушились на веревке простиранные платьица девушек. Жалкий скарб, что семья, возвращаясь из эвакуации, везла с собой, исчез где-то в пути, а подсобрать денег и купить себе еще по одному платью, чтобы не сидеть каждый раз, как сегодня, вот так, в исподнем, дожидаясь, когда высохнет единственный наряд, пока не могли. Нет еще и трех месяцев, как они вернулись и поступили работать на керамический завод.
Окно, у которого сидели Сима и Аня, выходило на улицу, не столь широкую, чтобы сестры не могли приметить на погонах у проходящего военного двух подполковничьих звездочек. Но когда он вдруг остановился и начал, как показалось девушкам, всматриваться в их домик, то своим юным видом скорее напомнил лейтенанта.
Спустя некоторое время они снова его увидели. Он возвращался, но уже не по мостовой, а по деревянному заплатанному тротуару, вплотную прижатому к полуразрушенному домику с единственной уцелевшей в нем комнатой, куда вселил их временно горсовет.
Когда военный прошел, девушки, как сговорившись, в один голос ахнули: «Ах, какой красивый!» И тут же отбежали от окна. Им показалось, что слишком громко крикнули и подполковник, вероятно, услышал.
— Твой Наум ведь тоже красивый, — полушепотом заметила Аня, зная, что это будет приятно сестре, которая снова была у окна и осторожно приподымала краешек марлевой завесы.
— Глупенькая, при чем тут Наум? Ну, конечно, мой Наум симпатичный малый, но этот… Да я в жизни такого красавца не видела! Глаз нельзя от него оторвать. Как ты думаешь, сколько ему примерно лет?
— Откуда мне знать? Пожалуй, он одних лет с твоим Наумом…
— Глупенькая, ну что ты говоришь? Моему Науму скоро тридцать, а этому не больше двадцати пяти — двадцати шести… Ты не смотри, что он уже подполковник. На войне, если ты храбрый и с головой, не то что подполковником, а и генералом можно было стать. Я про такое не раз слышала… Заметила, какие у него глаза? Синие, как небо, а ресницы длинные, прямо как у девушки. А какие черты благородные!..
— И когда ты, Сима, успела все это разглядеть?
Но Сима, будто не расслышав, продолжала еще более восхищенно:
— А фигура! Высок, строен как тополь… Представляю, скольким девушкам вскружил он голову! Смотри, Анка, опять идет сюда! Клянусь, он кого-то ищет!
— Не тебя ли?
— Скорей всего тебя. Я ведь уже занята, у меня есть жених, это во-первых, — Сима шутя стала считать. — А во-вторых, ты и моложе и покрасивей…
На этот раз военный остановился посреди тротуара, почти против их окна.
— Мама, — позвала Сима, — ты не знаешь, кто тут до войны жил?
— Нет, а что такое?
— Тут все подполковник один ходит, не иначе ищет кого-то. Выйди к нему и спроси.
Шифра краем подола смахнула пот с лица, наскоро пригладила свои поседевшие волосы и открыла дверь.
— Товарищ, — окликнула она с порога задумчивого военного, — вы, случайно, не жили здесь раньше?
Офицер взглянул на пожилую, в незашнурованных разношенных ботинках женщину и, поднеся по-военному руку к козырьку, ответил:
— Нет. — И тут же, словно объясняя, почему он здесь вертится, продолжал: — Я не здешний. Впервые в вашем городе. Меня сюда на работу направили. На цементный завод. Но сегодня воскресенье. И там никого нет. Так что решил пройтись пока по городу, ознакомиться с ним. Замечательный у вас город!