«Передумали так передумали», — и майор Сивер ускорил шаг, догоняя первую роту.
В переднем ряду увидел он того самого красноармейца, кого нынешней ночью застал у железной ограды парка, и вспомнил, что, спустившись с Поклонной горы, батальон взял влево — к кутузовскому домику, и позднее, когда батальон уже прошел мимо отстроенного в стороне от дороги темно-красного домика с закрытыми ставнями, — он все время не переставал думать об этом молодом красноармейце. Он думал о нем, когда при свете ручного фонарика читал вслух строки, высеченные гренадерами на каменном постаменте, и старший политрук Дубовик напомнил солдатам, что тем же шоссе, каким они сейчас направятся отсюда к Красной площади, вел Кутузов от Бородина непобежденную русскую армию.
— Мы не можем… Мы не сдадим Москву! — закончил Дубовик свою речь. И молодой звонкий голос, мгновенно поддержанный всеми, громко прозвучал:
— Мы не сдадим Москву!
Тот же голос затянул теперь песню — пел Сухотин, шагавший в колонне по притихшему, покрытому снегом Арбату.
О чем так задумался сосед Сухотина, что не слышит команды и продолжает путать ногу? А тот, с торчащей из-под ушанки чуприной, о чем он так замечтался? Идет война. Может случиться всякое… Может, завтра-послезавтра Сухотин… Или этот молоденький командир второго взвода… Или он сам, Сивер… Идет война! Командир второго взвода примерно одних лет с Сухотиным — двадцать, двадцать один, не больше… И все же они старше его Дони — на целых пять лет старше!..
Веньямин Сивер уже, собственно, доволен, что на углу Плющихи и Смоленской площади не встретил сына, и не пытается больше прятать от себя это чувство. И не потому, что отец взял в нем верх над военным, — каждый на его месте, да, каждый на его месте, кто знает, что такое фронт, рассуждал бы точно так же. И в самом деле — почему он сразу же на месте не ответил Доне так, как отвечает в таких случаях военкомат? Кто, кто на его месте согласился бы взять в строй шестнадцатилетнего мальчонку, почти ребенка… И кто ему, в конце концов, дал на это право? Доня, что ли, со своим предупреждением: «Нечего меня отговаривать, я решил и — все, это уже окончательно…»? Или Брайна, поспешившая добавить: «Это я ему посоветовала проситься к тебе в часть»? Не дай он своего согласия, не пришлось бы ему теперь оправдываться перед старшим политруком. И что он может ему сказать? Что там вдруг передумали?
— Раз, два! Раз, два! — майор не заметил, как заставил своей командой всю колонну, и себя с ней, сменить ногу.
— Разрешите обратиться, товарищ майор!
Голос был ему слишком знаком, чтобы оглянуться, и все же он обернулся и удивленно разглядывал закутанного паренька с зашнурованным холщовым рюкзаком за спиной, который на углу Арбата и Калошина переулка подошел к нему и поднес руку в шерстяной вязаной варежке к ушанке.
— В штатском не отдают чести!
Но тут Веньямин увидел на ученической ушанке сына новенькую красную звездочку и быстро поднес руку к шапке.
Майор подозвал к себе командира шагавшей мимо роты и показал на Доню:
— Вот этого новенького зачислите пока к себе в роту. Его фамилия Сивер, Дониэл Сивер.
На левом фланге третьей роты в ученической ушанке, с холщовым рюкзаком за спиной прошагал мимо Мавзолея Ленина новый красноармеец особого батальона, вернувшегося сразу же после парада на передовую.
XII
— Не хочу! Не хочу, и все…
У отца не было ни малейшего сомнения, что это сказано Доней не со сна. Но он не отозвался. Лежа лицом к окну в заброшенной деревенской хате, продолжал следить за далекими тусклыми звездами. Не искал там, среди звезд, подозрительных огоньков — вражеских самолетов, не предавался размышлениям о вечной звездной выси и о равнодушии, с которым она взирает на все, что происходит на Земле со времени ее возникновения. Веньямину Захарьевичу просто не спалось. А когда в окно глядит тихая весенняя ночь, то как бы ты крепко ни смыкал глаза, они тотчас раскрываются, и тебе кажется, что расстояние между окошком и высью становится все короче, звезды все крупнее. Только таких крупных, светлых звезд, как в тот субботний вечер накануне войны, ему не довелось больше видеть. Они запомнились вместе с лесными полосами и светящимися окнами многоэтажных домов, опрокинутых крышами книзу в морщинистую воду. Доня с Марой сидели в моторной лодке против него и ловили луну, проплывавшую у них между пальцев. Назавтра небо тоже было звездное, только звезды так отдалились от земли, что их едва можно было разглядеть.
Те же тусклые звезды глядели теперь в окошко брошенной деревенской хаты, где подполковник Сивер и его ординарец Доня Сивер остановились на ночлег. Вдруг Веньямину Захарьевичу стало казаться, что здесь, над освобожденной деревушкой, небо гораздо светлее, чем там, над той стороной леса, где еще удерживаются немцы. Создавалось впечатление, будто небо точно так же, как и земля, поделено границами, временными рубежами, которые возникают и исчезают, как уплывающие облака. Два дня назад деревушка, где сейчас стоит полк Сивера, еще была на той стороне границы. Завтра его солдаты перенесут границу поближе к лесу, а оттуда — дальше на запад. Долгий тяжелый путь предстоит границе проделать прежде, чем она остановится наконец на своем месте.
И пришел ему вдруг на память запомнившийся стих из Пятикнижия: «И будут они множиться и плодиться подобно звездам в небе». Не отсюда ли взялось, что люди уговорили себя, будто для каждого человека заготовлена звезда в небе? Но небо слишком мало, чтобы обеспечить каждого счастливой звездой. Как бы то ни было, но та синяя звезда напротив Большой Медведицы, в шутку избранная Сивером для себя, пока еще его не подвела. Другую звезду, что так ярко светится над самым горизонтом, он выбрал для Дони, или, как в полку его зовут, молодого Сивера.
Скоро полгода, как они вместе. Подполковник сделал Доню своим ординарцем, чтобы сын всегда был рядом с ним. Имеет ли он на это право? В этом Сивер не сомневался.
Никаких условий не ставила Брайна, когда отпускала от себя Доню. И в своих частых письмах редко позволяла себе обращаться к мужу с какими-нибудь просьбами, касавшимися сына. Но все ее письма к Доне заканчивались одним и тем же настоянием — во всем повиноваться отцу. А то, что Веньямин Сивер может послать сына в самое пекло, если в этом будет необходимость, знала не только она. Это знали все, кому так или иначе доводилось наблюдать за отношениями подполковника и его ординарца.
Чаще всех за поведением Дони приходилось следить комиссару полка Антону Дубовику, и его необычайно удивляло, что Веньямин Захарьевич не замечает или не хочет заметить изменений, происшедших в его сыне за полгода. Комиссар уже не раз обращал внимание подполковника на это, но тому все казалось, что задумчивость и молчаливость Дони вызваны тем, что он просто стосковался по дому. И Сивер старался проявлять больше отеческой заботы о сыне, не замечая, что вносит этим еще большую натянутость в их отношения. Во всяком случае, он никак не мог представить себе, что сказанное сейчас Доней, со сна ли, наяву ли, имеет отношение к нему, к Веньямину Захарьевичу, и поэтому не слишком спешил откликнуться. Прошло еще добрых несколько минут, пока Веньямин Захарьевич, все еще лежа лицом к звездному небу, спросил:
— Чего же ты, скажи, пожалуйста, не хочешь? Спишь? Ну, ну, спи.
И тогда, когда он уже готов был поверить, что сын говорил со сна, Доня вдруг присел на койке и почти выкрикнул:
— Да не хочу! Не хочу быть твоим ординарцем. Не хочу быть ординарцем, и все!
— Не хочешь? — Веньямин Захарьевич тоже присел, закрыв спиной звездное небо в окошке. — Не хочешь? Ну, а твоим товарищам, думаешь, хочется валяться в окопах и траншеях, мокнуть под дождем, стыть на холоде? В армии не спрашивают — хочешь, не хочешь! Забудь, что ты доброволец. В армии нет исключений. Дисциплина — одна для всех, понял?
— Хочу на фронт.
— На фронт? А где же ты находишься?
— Хочу на передовую. Хватит прятаться за твоей спиной.