Если бы те, с кем вместе учился, подслушали, о чем он сейчас подумал, они, наверное, наградили бы его еще одной кличкой: «Защитник еврейских богачей».
Но какой смысл обо всем этом думать сейчас, если от самого училища и камня даже не осталось. Фашистские бомбы стерли его с лица земли, словно его никогда и не было. Единственная память о нем — картина, которую он сейчас пишет. Не случайно, вероятно, взяться за нее побудила его та неистребимая искра божья, которая давно уже только лишь тлела в нем и вдруг вспыхнула и разгорелась, как никогда, кажется, до этого. Та же таинственная сила вдохновения, разбудившая его среди ночи, не дает ему теперь отойти от мольберта, словно Симон был у него в долгу и тот ждет теперь, чтобы Фрейдин немедленно с ним расплатился.
Одна Лида все предвидела и предсказывала. И не требовала, чтобы он торопился, как это делала Наталия. Лида ждала терпеливо, верила и ждала, а это, очевидно, в искусстве те две опоры, на которых все держится.
38
Шлагбаум, поднятый домом еврейского профессионально-технического училища, который Симон продолжал писать, перед набежавшими воспоминаниями о том, давно ушедшем времени, опустился, как только из соседней комнаты, где стоит телефон, донесся приглушенный звонок. Что звонят к нему, Симон не сомневался, поскольку Лида сразу же положила трубку.
Это уже не первый раз так. Когда он пишет или рисует, она редко когда зовет его, сегодня тем паче, раз почувствовала, что в нем пламенем разгорелось угасшее было вдохновение. Она ждала этого, кажется, больше, чем он, во всяком случае верила бесспорно больше, чем он.
Не прошло и минуты, как снова донесся звонок, уже не такой приглушенный, хотя и более отдаленный, чем раньше.
«Ведь звонит не телефон, — сказал себе Симон, — звонят в дверь. Ну да, Лида пошла открывать».
Назад в комнату Лида вернулась не одна. Вместе с ней пришел мужчина. Симон догадался об этом по шагам. Как ни тихо переговаривались там Лида с пришедшим, Симону все же слышно было, что человек спрашивает о нем. Что ответила ему Лида, Симон уже не слышал, он понял, что она не позовет его, пока он не выйдет к ним сам.
Подождав немного, Симон как бы нехотя толкнул плотно закрытую дверь и замер. Он увидел, что за столом напротив Лиды сидит незнакомый человек с красивой густой шевелюрой, а смуглое продолговатое лицо обрамляет коротко подстриженная седеющая борода.
Когда Симон показался в дверях, гость поднялся и, разглядывая Симона темно-синими глазами, тихо, почти без голоса спросил:
— Вы Семен Исаакович Фрейдин?
— Я, — ответил Симон, подавая ему руку: — А вы? Вы кто?
— Я? — произнес он сдавленно. — Я Даниель Фрейдин.
— Из Ленинграда?
— Почему из Ленинграда? Я из Перми, с Урала.
— Но до этого вы жили в Ленинграде?
— Нет, я все время живу в Перми.
— Тогда не понимаю. Вы ведь писали мне…
— Извините, я вам никогда ничего не писал. Я собирался ответить на ваше письмо, но передумал, решил приехать. — С этими словами человек, назвавшийся Даниелем Фрейдиным, достал из кармана письмо и протянул его растерянному Симону: — Это письмо вы писали?
— Это я писала, — стала робко оправдываться Лида перед мужем. — Я потом тебе все объясню. Ну, что ты стоишь Сенечка? Это ведь твой сын, твой отыскавшийся Даня. Сходится все, что ты о нем рассказывал. Даниель Семенович, расскажите сами.
С первых же слов, когда Даниель стал рассказывать о себе, о раннем своем детстве, у Симона все поплыло перед глазами. Он без сил упал на шею Даниелю и безудержно разрыдался. Он плакал долго и тяжело, без конца повторяя: «Даниелка… сын мой… Прости меня, дитя мое».
— Сенечка, ну, успокойся, — дрожащим голосом уговаривала его Лида, — ну сколько можно? — Но Симон словно прирос к сыну, не выпускал его из объятий. — Ты забыл, Сенечка, что у тебя больное сердце? Ну, сколько можно? А вы, Даниель Семенович? Довольно вам, дорогой мой, плакать. Радоваться надо. Такая встреча! Такая счастливая встреча!
— Папа…
Оттого что Даниель снова, как в детстве, назвал его папой, лицо Симона засветилось; заплаканные глаза заулыбались особенно радостно, как у ребенка.
— Лидочка, — обратился Симон к жене, — у нас найдется чем промочить горло?
— Тебе ведь нельзя.
— Сегодня, моя дорогая, мне можно. Ставь на стол все, что есть в доме. Смотри-ка, я вас еще не познакомил, — спохватился Симон, — это моя жена. Лида Сергеевна. Моя богиня.
— Сенечка…
— Даня — мой сын, мой родной сын, единственный наследник моей фамилии, и я хочу, чтобы он знал, кем ты была для меня и кто ты для меня. Ему первому дашь прочесть рассказ.
— Какой рассказ? — уставилась на него Лида.
Симон рассмеялся. В глазах его появился мальчишеский шальной блеск.
— Пропал. Раз сам проболтался и выдал тайну, то ее больше не существует. А секрет таков: написал я о нас с тобой рассказ. Но не только про нас двоих. Почитаешь — увидишь. Имена в нем я изменил, но ты всех сразу узнаешь. О тебе, мой Даниелка, там тоже кое-что говорится. Рассказ я писал не для печати. Мне хотелось, чтобы мои дети знали, кем все годы была для меня Лида Сергеевна, как высоко должны они ее чтить, и не просто потому, что она была мне верна и предана. Когда прочтешь рассказ, Даниелка, поймешь, что такие, как моя Лида…
— Сеня, — остановила его Лида.
— Хорошо, Лидочка, ни слова больше о тебе. Давай, дорогая, приготовь к столу.
Когда жена ушла на кухню, Симон усадил Даниеля возле себя на диване и, не сводя с него радостно-счастливых глаз, сказал:
— Расскажи мне, сын мой, о себе. Прошло ведь уже сорок с чем-то лет, как мы с тобой не виделись. Я оставил тебя совсем маленьким, а теперь ты уже, наверное, отец взрослых детей.
— Я уже шестой год дедушка.
— Кто, говоришь ты, шестой год дедушка? Ты? — Симон ласково притянул его к себе, словно хотел, как в детстве, посадить на колени и покачать. — Выходит, я уже прадедушка, а? И кто так поторопился сделать меня прадедом, дочь или сын?
— У меня не было дочерей, папа. У меня три сына. Мейер, Олег и Павел. Внук Антошенька от младшего, от Павла.
— Что-то я тут не все пойму, сын мой.
— Что тебе непонятно, отец?
— Как зовут твоих парней, говоришь? Мейер, Олег, Павел, а внука Антоша?
— Мейер от моей первой жены, папа, от Гителе. А Олег и Павел от Анюты, теперешней моей жены.
— А кто она?
— Моя Анюта — лаборантка у нас на заводе.
— Не о том, сын, я спрашиваю.
— А, я понял. Нет, папа, она русская.
— А невестка, жена Павлика? Она уж наверняка, надо думать, не еврейка?
— Диана — армянка, точнее, полуармянка. Мать у нее эстонка.
— Выходит, значит, если отец моего правнука «половинка», а мать…
— Папа, — перебил Даниель Симона, — тебя это так тревожит?
— Как тебе сказать, сын мой… На старости лет все же хочется знать, что будет после тебя, у кого из твоей династии сохранится фамилия Фрейдин. Тебе это кажется странным?
— Не понимаю, папа, о чем ты говоришь. У всех моих детей, хотя они, как ты говоришь, «половинки», фамилия Фрейдин.
— Но у правнуков…
— Кто может знать наперед? И вообще: не понимаю я, к чему ты завел сейчас весь этот разговор? Жизнь покажет.
Конечно, Даниель прав. Жизни поперек не пойдешь.
И Давид Долинский, с кем он, Симон, лежал в больнице в одной палате, тоже понимал это. И все же захотел пойти жизни наперекор. В последнюю минуту, когда ангел смерти, встречи с которым не минует никто, уже стоял у его изголовья, Давид завел со своим сыном речь о грядущих коленах рода Долинских, просил его исполнить волю своих родителей. Нет, он, Симон, не станет заводить со своим первенцем разговор о не женатом еще внуке Мейере, как Давид Долинский с неженатым мизинчиком своим Игорем. Давид беспокоился о третьем своем колене, а он, Симон, беспокоится о коленах более далеких, о правнуках. И хотя Симон признавал, что сын прав — жизнь покажет, и нельзя идти ей наперекор, — он все же ответил: