— Не думай, что уезжаешь на год, на два, чтобы там искупить, так сказать, вину, а потом вернуться назад сюда, в институт. Теперь твой институт — завод, тайга, целина! У меня в твои годы уже была своя биография. А ты? Довольно пользоваться моей, хватит! Надо иметь собственную биографию!..
Еще долго стоял потом Веньямин Захарьевич у окна, выходящего к углу ярко освещенной улицы и темного переулка. Часы уже показывали начало двенадцатого, время, когда на полусонных улицах и в переулках появляются молодые парни, девушки, пожилые люди и старики, родившиеся еще в прошлом столетии, выводящие на прогулку собак. Мелкими шажками поспешно семенят они за своими холеными собаками, рвущимися из ошейников. Лай собак напомнил полковнику о темной осенней ночи где-то в заброшенной деревушке, и, словно желая убедиться, что ему только показалось, что в действительности он теперь находится у себя, в просторной квартире многоэтажного дома на одной из самых оживленных и красивых московских улиц, — Сивер еще сильнее приник лицом к окну. О, он уже здесь, кудлатый Барбос с черными пятнами на лбу. Возле него вьется Милка — пегая пузатая собачка с заплетенной в косички шерстью и звоночком на шее. В стороне, привязанный к невысокой изгороди, стоит рослый откормленный бульдог и вглядывается в каждого прохожего разбойными, горящими глазами, словно ему невмоготу, что он не один на этом свете. Его зовут Беби, а его хозяйку, женщину в нейлоновом манто и пуховой шапочке, зовут Вивея Альфредовна. Всего несколько раз выходил Сивер сюда гулять с любимцем Мары Тузиком и уже почти всех знает по именам. Через Тузика познакомился он с этими совершенно чужими людьми. Но о чем говорил с ними, бегая за Тузиком, который тащил его с тротуара на мостовую, с мостовой на тротуар и, как мальчишку, заставлял прыгать, — Веньямин Захарьевич никак не мог вспомнить. Единственное, что ему запомнилось из всех ночных бесед, это клички собак.
Очень может быть, что те трое, стоящие под его окном, еле сдерживая рвущихся с ремешков собак, говорят сейчас о его низкорослом бархатном Тузике с длинными свисающими ушами, песике, лезущем ко всем целоваться. Вот-вот должна подъехать машина, из нее выпрыгнут два высоких бульдога, каждый с теленка ростом, и потащат за собой по шоссе пожилого мужчину в коротком пальто и сдвинутом на затылок берете и его молодую жену в каракулевом манто и длинноносых туфлях…
Веньямин Захарьевич опустил тяжелые гардины, постоял некоторое время и вдруг резко и зло смахнул со стола аккуратно сложенные счета вместе с серебряными и медными монетами.
XV
Заявление на имя директора геологического института еще лежало пока у Алика, хотя не проходило дня, чтобы он несколько раз не прошел мимо коричневой двери о табличкой: «П р и е м н а я». Он всякий раз проходил мимо высокой тяжелой двери, как человек, которого ненадолго отпустила зубная боль и он рад себя уговорить, что незачем ему идти в зубной кабинет — все и так пройдет.
Известное основание так думать и так вести себя у Алика, собственно, было. Вот уже три недели носит он с собой заявление, а отец ни словом не напоминает о нем. Но полагать, что отец обо всем забыл, Алик, разумеется, все же не мог. Поэтому он и теперь, как все эти три недели, принимал и отбрасывал различные «окончательные решения».
Первое решение, принятое Аликом, как только он вышел из кабинета отца, было: сию же минуту подняться и уехать, чтобы никто не знал куда. Что его тогда удержало? Во всяком случае, к утру у него уже было готово другое решение: перебраться в общежитие и жить на стипендию, на одну стипендию, и все! Через несколько дней Алик был уверен, что поступит так: во дворе института, по соседству со старыми зданиями, строится новый корпус, он пойдет туда работать. Как будет себя чувствовать заведующий военной кафедрой полковник Веньямин Сивер, когда каждое утро будет видеть, как его сын носит кирпичи, роет ямы, тащит ведра глины вверх по стропилам? Этот замысел — работать на строительстве нового корпуса — так ему понравился, что даже зашел в контору к прорабу выяснить, сколько, примерно, может он здесь заработать и дадут ли ему место в общежитии. Пусть отец знает! Пусть знает! Но как раз тогда, когда он был убежден, что это уже самое-самое «окончательное решение», ему вдруг пришла мысль отправиться в военкомат просить, чтобы его послали в саперную часть. Там он совершит такой геройский поступок, что весь класс придет к нему извиняться, а она, Шева… Не так уж важно, что ему еще целый год ждать призыва. Если военком откажет, он обратится к министру, будет настаивать, чтобы его досрочно призвали в армию и направили только в саперную часть — разминировать склады оружия, захороненные немцами, кажется, немного опаснее, чем следить, чтобы в троллейбусах не залезали в чужие сумочки.
Но это решение, как и все прежние, было не самым последним и не самым окончательным. Его нерешительность прежде всего вызывалась тем, что до сих пор со стороны домашних не заметил ничего такого, что поторопило бы отдать заявление. Горячая минута, когда Алик готов был на все, прошла, как прошла она, по всем приметам, и у отца.
Даже Мара, которая уже просто не могла не подсматривать и не подслушивать, тоже не знала, что происходит с братом. Возможно потому, что была последнее время больше занята собой. Ее уже не столько задевало, что отец внезапно изменился к ней, сколько мучило, до сих пор не может дознаться, о чем они, отец с Аликом, тогда говорили. А что речь шла тогда и о ней, Мара была почти уверена. Ее убеждало в этом и молчание Алика и то, что отец всякий раз ссылался на свою занятость, едва она пыталась с ним заговорить.
За все время с того вечера, когда она явилась к нему на кафедру с новостями об Алике и Шеве, отец лишь один-единственный раз пригласил ее к себе в кабинет. Маргарита застала его шагающим по ковровой дорожке с синевато-зелеными краями. Он расхаживал, опустив голову, словно уронил что-то на пол и ждет, чтобы ему помогли отыскать. Вдруг он остановился и крикнул:
— Что это?
Маргарита от неожиданности вздрогнула.
— Это ты мне положила на стол?
— А? Да, я, — еще более испуганно пролепетала Маргарита. — А что, папочка? Неверно подсчитано?
— Черт знает чем занимается твоя мама! Глупостями занимаетесь! — Он схватил со стола присланные Брайной счета и разорвал в мелкие клочья. — Чтобы я больше никогда не видел ваших дурацких счетов у себя на столе! Поняла? Я спрашиваю, поняла?
— Поняла, — ответила в замешательстве Маргарита, хотя никак не могла постигнуть, чего от нее хочет отец.
— Меня не занимает, почем сейчас лук и капуста, поняла? Я не прошу у вас отчета, сколько вы израсходовали денег и на что, поняла?
— Поняла.
Отец нарочно с грохотом выдвинул ящик письменного стола, — пусть Маргарита видит, что он не запирает его, — вынул оттуда пачку денег и подал дочери.
— Сколько здесь, папочка?
— Не знаю и знать не хочу!
Маргарита вытянула свою длинную шею и широко раскрыла глаза.
— Не знаю и знать не хочу! Поняла? А маме твоей передай, что деньги у меня не под замком и я не прошу у нее отчета, сколько и на что она берет. Я тебя спрашиваю, ты поняла?
Он опустился в кресло, охватил голову руками и, легко покачиваясь, как от боли, тихо и упрямо повторял:
— Как, как это все могло произойти?
— Когда троллейбус, идущий в Мневники, повернул на Хорошевское шоссе… — принялась рассказывать Маргарита, счастливая и обрадованная, что отец расспрашивает о подробностях происшествия. Но Веньямин Захарьевич перебил ее, с той же тихой настойчивостью в голосе продолжая повторять:
— Как, как все это произошло?
И тут Маргарита поняла, что отец обращается не к ней. Желая убедиться в этом, замолчала, поднялась и, скрипя туфлями на высоких, тонких, точно гвоздики, каблуках, направилась к двери.
Но Веньямин Захарьевич этого не заметил. Он был теперь далеко отсюда. В Погребище был он, в местечке за Казатином, на следующий день после погрома.