На этот раз еще прежде, чем Алик успел закрыть за собой дверь, смуглая девушка с косичками сообщила ему:
— Вашу уже несколько дней назад выписали.
— Знаю, знаю, — ответил Алик, сам не понимая, что говорит, и вышел во двор.
— Мневники, тридцать второй квартал! — крикнул он шоферу, с силой захлопнув дверцу такси.
Всю дорогу Алик думал об одном: какова будет его встреча с Шевой. Он даже не заметил, как машина с широкого Хорошевского шоссе свернула в прямые кварталы со свежеокрашенными пятиэтажными домами.
— Какой корпус? — спросил, повернув к нему голову, шофер.
— Что? — Алик потер рукой запотевшее стекло. — Кажется, здесь… Да, здесь, — и вышел из машины.
— Товарищ, с вас причитается…
— Простите, пожалуйста, совсем забыл, — он расплатился с шофером.
Три-четыре раза был он здесь после того, как Шева сюда переехала из пыльного переулка на Дорогомилове, и каждый раз плутал. «Если бы нам дали квартиру не на Можайском шоссе, а где-то здесь, в Мневниках, — думал Алик, — я никогда не попадал бы, вероятно, к себе домой — все улицы здесь как будто одной длины, одной ширины, все дома одной высоты, с одинаковыми балкончиками, и все плоские крыши густо утыканы крестоподобными антеннами».
Как ни плутал здесь Алик всякий раз, он теперь по выходе из такси сразу же увидел, — это не тот квартал, что ему нужен. Как-то иначе расставлены дома, иначе украшены балконы, и, сколько ему помнится, на тридцать втором квартале не было такого множества деревьев, клумб. А может, машина подвезла его к этому кварталу с другой стороны, где он еще никогда не был? Убедившись, что это именно так, Алик даже обрадовался: за те десять — пятнадцать минут, что ему предстоит пройти пешком, он еще раз повторит про себя все, что собирается ей сказать, успокоится, чтобы сердце так не колотилось. Он шел не спеша, вдумчиво, будто ведя счет своим шагам, все поглядывал вверх, на задранные к синему вечернему небу клювы подъемных кранов.
Вдруг Алик почувствовал такую странную слабость во всем теле, что протянул руку, как бы желая за что-нибудь ухватиться, и крепко закрыл глаза. Он не понимал, что с ним происходит. А что, собственно, будет, если он их и догонит? Такая тяжесть наваливалась на него, что он еле переставлял ноги, и все же расстояние между ним и Борисом, который вел Шеву под руку, становилось все меньше и меньше. Алик держался поближе к домам, чтобы каждую минуту иметь возможность незаметно юркнуть в какой-нибудь подъезд и оттуда следить, как заботливо и нежно Борис ведет Шеву под руку и как склоняется она головой к его плечу. Ее рука лежит теперь, наверное, в руке Бориса, и он перебирает ее тонкие, длинные пальцы.
Вместе с защемившей сердце и сдавившей дыхание болью в нем поселилось чувство ненависти и зависти к Борису. Благодаря Шеве он впервые в свои восемнадцать лет открыл в себе чувство любви, а Борис породил в нем чувство ненависти и зависти. «Каждый человек по своей натуре зверь и мерзавец, но не каждому представляется возможность открыть это в себе и проявить. Дайте ему только такую возможность, и увидите, что такое человек». В каком заграничном фильме слышал он это? Вместе с Борисом, помнится, смотрели они этот фильм. Борис потом очень сердился, что Алик затащил его в кино, и собирался написать в газету, чтобы таких картин больше не демонстрировали. Как же вышло, что именно он, Борис, кого Алик считал самым чистым, самым честным, самым верным другом, чернит его в глазах Шевы? Теперь ему ясно, почему Шева не отвечала на его письма… Она, конечно, показывала их Борису, и он, Борис, уговаривал ее не отвечать. Борис, наверно, думает, что Алику неизвестно, как он каждый день ходил в больницу и долгие часы просиживал у кровати Шевы… О чем они могли там говорить? Разумеется, о нем, об Алике. Борис оговорил его и добился, что Шева пригласила Бориса к себе домой и представила матери, как самого лучшего своего друга. Получается, что Алик дал возможность Борису открыть себя, показать себя таким, как об этом сказал герой того заграничного фильма… Не вмешайся Борис, Шева давно забыла бы обо всем. Когда бы не Борис, отец Алика никогда не узнал бы о происшествии в троллейбусе.
Но у него, у Алика, тоже есть что порассказать о Борисе. Пусть не думает, что ему нечего рассказать о нем Шеве…
Чем меньше становилось расстояние между ним и ими, тем тише и осмотрительней шел Алик следом. Он приподнял воротник осеннего пальто, ниже надвинул кепку, даже сдерживал дыхание. Вдруг они обернулись. Алик едва успел заскочить в ближайший подъезд, где стремительно поднялся на пятый этаж. Он не был вполне уверен, что Шева живет не в этом корпусе, но ее квартира, помнил он, не на первом и не на последнем этаже, поэтому мог спокойно стоять тут и глядеть сквозь запыленное окошко на вечернюю улицу. Они остановились у крайнего подъезда противоположного дома. Алик спустился ниже этажом, потом сошел на третий этаж, с третьего — на второй… Они все еще стояли там.
Кто-то хлопнул наружной дверью. Сюда шли, и Алику осталось одно — снова подняться на пятый этаж. Не больше минуты прошло, пока он взбежал, но когда опять взглянул в окно, Бориса с Шевой у подъезда уже не было. Алик почувствовал себя таким усталым и ослабевшим, что ему было почти безразлично — расстались они или Борис вошел к ней.
Когда Алик через час повалился в кровать, он был в таком состоянии, что не мог вспомнить, как добрался домой.
…Вместе с яркой белизной первого снега, отразившейся на гардинах, на стенах, на потолке, Алика пробудило от сна еще и чувство праздничности, превратившее его в счастливого озорного ребенка. Тесны стали вдруг большие просторные комнаты, по которым он носился в одних трусиках, ниже стал подоконник, куда он вспрыгнул, ближе казался горизонт с не закатившейся полностью луной. Ему вдруг стали малы простор земли, высь неба. Он сам себе показался мал, чтобы вобрать все сияние, всю праздничность снежного утра. Не будь сейчас так рано, Алик позвонил бы всем знакомым. Не сдержался бы, вероятно, и позвонил Борису. «Борька, — крикнул бы он, — спишь? Выгляни на улицу!»
Как мелко и ничтожно было то, что он вчера шел за ними следом и выискивал в Борисе такое, чем смог бы потом унизить его в глазах Шевы.
Очень возможно, что праздничная радость нынешнего утра взялась в нем и оттого, что он не нашел в себе и следа той ненависти и зависти к Борису, с какой уснул накануне. То, что он таскался за ними, стоял у запыленного окошка пятого этажа, вспоминалось ему теперь как нечто очень далекое, давнее…
Под высокой хрустальной вазой на круглом столике Алик увидел открытый конверт. В конверте оказались два билета в лужниковский Дворец спорта на венский балет «Айс-ревю» и записка:
«В пятницу я очень занята, поэтому оставляю билеты тебе. Не представляешь себе, как трудно было достать билеты на венский балет, даже мне. Мара».
Алик оглянулся, словно мог увидеть тут Маргариту. Значит, вчера после работы сестра заходила сюда. Он взглянул на билеты — шестой сектор, одиннадцатый ряд… Понятно. Билеты были заказаны для отца, но так как достать места в третий и четвертый ряд Маре не удалось, она решила отдать их Алику. Ему еще пока можно сидеть на далеких местах. Но почему оставила оба билета? Чтобы один продать? Или пригласить с собой кого-нибудь? Кого?
Еще не было шести утра. Раньше чем через два часа он не может никому позвонить. И Алик опять забрался под одеяло и мгновенно уснул с той счастливой улыбкой, с какой засыпают дети, вволю наигравшись на свежем воздухе.
Когда он снова проснулся, был уже день, но одеться не спешил, а продолжал лежать с широко открытыми глазами, как человек, не знающий, как и чем заполнить предстоящий день. Не думалось, что так трудно будет сжиться с мыслью, что ты уже не студент и не нужно спешить на лекции. Сегодня, непременно сегодня он отдаст заявление.
Лежавший на столе конверт с двумя билетами напомнил, что надо позвонить кому-нибудь. Но теперь все уже давно в институте, на работе.