— К берегу заходи! К самому берегу! — шепнул я товарищу.
В несколько секунд наш маленький бредень, выгнутый луком, окружил заросль, где сидела щука. Правда, из-за веток, торчавших в разные стороны в воде, хорошо подвести было неудобно, и, затянув бредень, мы еще с минуту поправляли его, чтобы было легче подымать. Одновременно я не спускал глаз со щуки. Она тоже меня заметила, потому что, не двигаясь с места, вдруг быстро замахала нижними плавниками, словно собираясь прыгнуть.
— Хорошо стоишь? — спросил я товарища.
— Хорошо. Шевели!
Но щука не стала этого дожидаться. Услышав наши голоса, она кинулась стрелой прямо на меня. Между мной и берегом оставалось еще достаточно свободного места, которое благодаря водному течению было невозможно окружить сетью. Вот сюда-то она и намеревалась прошмыгнуть, как проделывала это, пожалуй, не раз с другими рыбаками. Но к подобной хитрости я был подготовлен. Сильным ударом ботала я преградил ей дорогу и заставил щуку вывернуться полукругом налево. Она только мелькнула передо мной своим широким, как валек, хвостом и исчезла в глубине. Но я был спокоен. Я знал, что ей отсюда от нас не убежать. Еще один удар ботала, и щука изо всех сил плюхнулась в бредень.
— Тяни вверх!
Низ бредня быстро поднялся вверх, середина образовала глубокую впадину, и в ней, словно в длинной и узкой клетке, металась щука.
— Назад! Назад! На мелководье! — крикнул я товарищу.
Осторожно держа края бредня над водой, мы вышли на более мелкое плесо.
— Ой! А не убежала ли она? — с опаской спросил я товарища. — Что-то ее в бредне не слыхать.
Мы подтянули бредень к берегу и быстро подняли его весь над водой. Сквозь петли забелело широкое, толстое щучье брюхо.
— А, здорово, кума! — крикнули мы радостно. — Пожалуйте-ка поближе!
Щука заметалась в сети, но то был напрасный труд. Я схватил се обеими руками, чтобы она не прорвала сеть, товарищ собрал концы бредня, и вскоре мы вместе со щукой были на берегу.
— А, здравствуйте, кумушка! Вот где мы с вами встретились!
Щука ожесточенно металась в траве, пока мы переодевались в сухое белье.
‹1899›
В КУЗНИЦЕ
(Из моих воспоминаний)
На дне моих воспоминаний, где-то там, в самой глубоком глубине, горит огонь. Маленький горн с тусклым, но сильным огнем освещает первые контуры, выплывающие из потемок детской души. Это огонь в кузнице моего отца.
Как сейчас вижу железный совок, которым отец набирает уголь из деревянного ящика — этот уголь он сам выжигал за хатами в яме, и до сих пор называющейся угольной ямой, хотя теперь от нее и следа не осталось, — и бросает его в горн на горсточку горящих углей, принесенных в черепке из хаты, а потом, как всегда, торопливо обращается к работнику:
— Ты-ты-ты, Андрусь! А ну раздувай, да помалу, помалу, пока не разгорится.
Андрусь, тот самый, который принес меня на плечах из хаты и усадил на угольном ящике у горна, хватается теперь за ручку кузнечного меха и начинает раздувать. У меха поначалу какое-то короткое дыхание, он еше не набрал воздуха, не приладился к работе: он, пофыркивая, раздувает угли, а пламени не скрепляет.
— Помаленьку, Андрусь! Ты-ты-ты, хло[91], помаленьку!
— Еще дикая баба[92] фукает! — говорит шутя Андрусь и изо всех сил налегает на ручку, чтобы набрать в мех как можно больше воздуха.
От напоминания о дикой бабе меня охватывает дрожь.
— А где же эта дикая баба? — спрашиваю я. Андрусь смеется:
— В мехе. Разве не слышишь, как фукает? Я прислушиваюсь — и вправду фукает.
— Постой, вот я на нее как следует нажму, — говорит Андрусь, — она и застонет.
— Не хочу! Не жми! — вскрикиваю я. Мне хочется заплакать. Я не понимаю шутки Андруся. Мое воображение наполнено привидениями, упырями, загубленными душами, о которых каждый вечер я слушаю рассказы двух наших работниц, большой Устиньи и Устиньи малой, за прялкой. Они вспоминали не раз и про дикую бабу, что сидит в Диле и курит оттуда дымами; Андрусь первый поместил ее в кузнечном мехе, и с той поры этот мех наполняет меня ужасом.
— Но-но но, ты, ччо! Не говори дитяти глупостей. Не слушай, Ивась, не слушай, в мехе нет никакой дикой бабы.
— А что же там так сопит?
— Это ветер, сынок. Видишь, мех набирает воздуха, а когда его прижмешь, он и дует. Гляди, вот и я так дую!
И отец несколько раз дует на огонь.
Я успокаиваюсь. Пламя разгорается. Поначалу оно словно боязливо пробивается сквозь угли синеватыми язычками. Но дикая баба начинает дуть сильнее, и синеватые язычки снизу краснеют и стремительно вырываются из глубины угольной кучи. Мало-помалу черные угли тоже приобретают красный цвет, пламя шипит и устремляется вверх, точно сноп блестящих ножен или стрел. Но дикая баба уже надула свой кожаный живот чуть не до самого потолка. Андрусь напирает обеими руками, грудью и животом, чтобы прижать ручку вниз. Огненные ножи внизу становятся белыми; угли из красных делаются золотыми, словно прозрачными и расплавленными. Я не могу оторвать глаз от этого маленького горна, что светом не может похвалиться и еле-еле разгоняет сумрак небольшой деревянной кузницы, но зато плюется большими искрами до самого корытоподобного, обмазанного глиной, с нависшею сажей свода и таит в себе большое тепло, большую рабочую энергию.
А отец стоит у наковальни; вот он взял в руку свой небольшой «заветный» молоток и несколько раз ударил им по наковальне, быстро раз за разом, словно палочкой по барабану. И пошел шум по всему выселку — знак, что в кузнице начинается работа.
Теперь он вытаскивает из-под кузнечного меха разные ящики со всяким инвентарем. Тут зазубренные топоры, которые надо наварить; вот один из них выглядывает, точно отчаянный сорви-голова с раскроенным черепом — у него разбит обух, его придется заново «перебрать», как выражается отец своим образным языком. А вон там у дверей лемех — его надо направить. У кузницы под небольшим навесом возле точила стоят два колеса от воза, они принесены для оковки; там же лежат и новые полосы железа для обручей.
Отец был знаменитым кузнецом на все окрестные села, особенно же славились его топоры. Спустя тридцать лет после его смерти один человек в другом селе, уже старик, разговорившись со мной и вспомнив об отце, сказал:
— Нет, перевелись уже такие кузнецы. У меня вот и до сих пор его работы топор. Душа, а не топор.
Когда отцовская барабанная дробь, производимая молотом по наковальне, разносилась по слободе, по обыкновению начинали сходиться соседи. Работа в кузнице шла больше всего зимой — летом бывали лишь два коротких сезона: плугов и серпов, и отец открывал кузницу летом разве только в тех случаях, когда кто приходил с какой-либо большой и неотложной работой.
А зимой хозяйственных работ мало. Кое-где в овине лопочут цепа, в сенях повизгивают пилы или урчат вороты, ссучивая веревки. Работа это неспешная. А в кузнице весело. Кто приходил с большой работой — то ли воз оковать, то ли топор сделать, — тот не забывал принести за пазухой бутылку водки. Отправлялись к кузнецу обычно как в гости, как к соседу, а не как к ремесленнику, чтобы сделал то, что требуется, и до свиданья, я тебя не знаю, ты меня не знаешь. У отца твердой расценки на работу не было — «что другим, то и мне», а нет у кого денег, то он и повременит. Но он любил, чтобы в кузнице было весело, шумно. В большой компании, в веселых беседах да за чаркой водки ему работалось лучше всего. Да и частенько требовалось больше помощников. Вот хотя бы обручи натягивать на колеса: три-четыре мужика берутся за большие колья с железными крючьями, двое других да отец третий несут длинными клешами раскаленный обруч, накладывают его на обод, а те хватают крючьями за обруч, упирают конец кола в обод и начинают изо всех сил прижимать вниз. Отец хватает большой молот и набивает обруч где надо. Дерево обода от прикосновения раскаленного железа кое-где загорается. Но пламя быстро гаснет.