Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
ПРОЛОГ
Народ мой, исстрадавшийся, разбитый,
Как немощный калека на дороге,
Пренебреженья струпьями покрытый,
О будущих потомках я в тревоге.
Какой позор для них твои печали!
Мне не дает уснуть твой вид убогий.
Ужель твои железные скрижали
Велят тебе для всех быть удобреньем,
Чтоб на тебе, как могут, выезжали?
Ужель миришься ты с предназначеньем
Скрывать вражду под маской послушанья
Пред каждым, кто насильем и уменьем
Связал тебя и держит на аркане?
Ужель не ждет тебя на свете дело,
Что только ты осилить в состоянье?
Ужель напрасно столько их сгорело —
Сердец, пылавших тем бесценным жаром,
Что не жалеет пи души, ни тела?
Ужель их кровью полит край задаром,
И ширь его ни для кого не диво,
И он не горд своим величьем старым?
Что ж в слове у тебя такие взрывы
Шутливости, и ласки в разговоре,
И нежности, и силы горделивой?
Что ж в песнях у тебя такое море
Задора, смеха, молодой истомы,
Любви, надежды, и тоски, и горя?
О нет, не вздохи лишь тебе знакомы.
Я верую в здоровую основу
И в день заветный твоего подъема.
О, если б ведать миг, послушный слову,
И слово знать, которое мгновенно
Собою мир преобразить готово!
О, если б выйти с песнью вдохновенной
В тот миг к народу, и зажечь примером,
И вывесть всех до одного из плена!
Но нет, не нам, усталым маловерам,
С сомненьем нашим, и стыдом, и болью,
Водить дружины к боевым брустверам!
Но час придет, в багряном ореоле,
В кругу народов вольных, за Карпаты
И к Черноморыо рокот новой воли
И радости ты доплеснешь раскаты.
И, все обняв хозяйскою управой,
Полями залюбуешься и хатой.
Прими ж мой стих, хоть и больной отравой,
Но полный веры, пусть он и не ярок.
Прими в залог своей грядущей славы
Его — как скромный праздничный подарок.

‹1905›

РАССКАЗЫ

ИЗ КНИГИ «В ПОТЕ ЛИЦА»

ЛЕСИХИНА СЕМЬЯ

I

Дивное летнее утро. От прохладного легкого ветерка чуть колышется, переливаясь, широкая полоса ржи. Рожь — как золото. Крупные колосья склонились под тяжестью зерна и жемчужных капель росы, свисающих с каждого стебелька. Стебли, высокие и стройные, желтые и плотные, стоят среди зеленых листьев полевого вьюнка, полетицы, молочая и прочего бурьяна, стелющегося по земле. Кое-где виднеется посреди этого золотого шумящего и пахучего моря чарующий синий глазок василька, или цветок куколя, или девичье, пылающее румянцем личико полевого мака.

Взошло солнце. Застрекотали на все лады кузнечики, зажужжали большие полевые мухи, затрепыхались разноцветные мотыльки над колосистым морем. Природа ожила. Ветер подул сильнее, подул теплом со стороны леса и начал стряхивать серебряную росу с трав и цветов.

В селе поднялся шум, закипела жизнь. Выгон запестрел от коров, выпущенных на пастьбу. За коровами шли заспанные и неумытые пастухи. Только некоторые из них, уже успевшие позавтракать, весело напевали, покрикивали и похлопывали длинными кнутами, погоняя скот.

Над хатами закурился дым. Хозяйки топят печи спозаранку, чтобы вовремя сварить обед; младших отправляют в поле.

Лишь у старой Лосихи не курится дым над соломенной крышей. Хотя их там трое: старуха, дочка Горпына и молодая невестка Анна, но они никогда с утра не топят, всегда под вечер. Вечером и напекут и наварят что нужно, а весь божий день ни о чем не заботятся. Работящие; хозяйки, хоть куда!

Хозяйство у старой Лосихи не из худших. Хата хоть старая, но еще крепкая; постройки во дворе новые, просторные и опрятные; скотинка добрая — гладкая, прости господи, словно послушники монастырские. Пасека тоже после покойника Леся не пошла прахом. Лесиха пустила к себе в хату старого деда, нищего Зарубу, обшила его, обмыла, — и вот дед летом и за пасекой ходит, и в доме за каждой мелочью досмотрит.

Лесиха и взаправду была женщина хозяйственная и усердная. Нрава крутого и твердого. Бывало, если за что возьмется, — так хоть лопни, а поставит на своем. Хотя волосы у нее и поседели, по лицо было румяное и здоровое, как свекла. Она не умела льстиво или красно говорить. Речь у нее была отрывистая и как будто сердитая. Шутки или какого-нибудь другого ласкового и сердечного слова от нее не слыхал никто. Любого, кто бы ни был, умела донять своим острым языком. Правда, говорят, не от хорошей жизни стала она такою. Покойник Лесь, сказывают, крепко бил ее с молодых лет, привязывал за косу к скамье и бил… С горя она тогда и напивалась не раз, и эта привычка осталась у ней по сю пору, хотя пьянство никогда не доводило ее до того, чтобы она растратила и промотала нажитое горьким трудом добро. Если пила, то пила одна. Ни у нее в хате, ни в селе никто никогда и не понюхал от нее чарки водки. Старая Лесиха была сурова и скупа.

Лесихин сын Гнат долго не мог жениться. Ни одна девушка на селе не хотела идти за него. Неизвестно почему: потому ли, что был он зол и задира; потому ли, что очень был некрасив собой. Волосы искрасна-рыжие, глаза маленькие, хитрые, как у татарина, сам большой, голова как горшок, а губы, точно подушки, оттопыренные. Ну, да не о том речь, — суди его мать пресвятая богородица! — довольно того, что ни одна девка не хотела идти за него. Еще, невесть отчего и почему, толковали люди, что Гнат и на руку нечист, что промеж его пальцев иной раз кое-что чужое застревало. Не знаю, где как, но в нашем селе нет худшего позора, как сели кого вороватым обзовут. Вроде бы и не вор, ничего такого за ним не водится, а вороватый. Как говорят, «с чужим добром не разминется». Не то ночью пару снопов с поля, не то днем какую-нибудь мелочишку с чужого пустого двора потащил, — словом, видел кто или не видел, а уж если пошла такая слава о человеке, то ничем он ее с себя не смоет. Так вот и было с Гнатом Лесихиным; вот почему он не мог долгое время жениться. Ни одна не хотела идти за него, и все.

Но в конце концов нашлась-таки одна — Тимишева Анна. Вышла она за Гната, да на свое горе. Бедная сирота, без отца, без матери; только и принесла она приданого в Лесихину хату что свои черные брови, карие очи да две руки работящих и терпеливое, послушное и покорное сердце. Ой, и хлебнула же она горя за Гнатом! Не прошло и года, а уж стала вянуть ее краса, погас блеск ее глаз, склонилась к земле красивая головка! Оно и понятно — споры, ссоры и драка. Кого они не пригнут к земле, у кого не отнимут веселости?

Вот вам и вся Леси хина семья. Да, был еще у Лесихи мальчик — батрак Василь, скотину пас. Его прозвали горлопаном за то, что всегда, муть только загонит скотину в лес, так и начнет орать там во все горло, не переставая ни на минуту. То коломийку зачастит, то думку затянет, то свадебную, то из псалтыри да гласов церковных. Грамоты он не знал, все перенимал на слух и хоть бы одну песню умел окончить! Напевы и слова песен в его голове переплетались в каком-то диком беспорядке и вскидывались, как клочья сена под буйным ветром. Они не занимали, а только одурманивали его. Он, когда пел, забывал и о себе, и обо всем окружающем. Скотина брела, куда хотела. А если пел кто другой, он не любил слушать. Словом, какой-то придурковатый. Отчего это с ним сталось, бог весть. Может, тоже от нужды да побоев. Ох, и натерпелся же он всякого горя с той поры, как по мерли его родители в холеру. Они, говорят, были зажиточные и очень баловали своего Василька. Смерть унесла их внезапно, в один день. Василек перешел в чужие руки, а чужие руки, известно, не гладят! Били его за изнеженность, за упрямство, за лень. Выгнали из него эти пороки, но затуманили его молодую голову, затоптали последние искорки детской свободы и живости. Добро его расползлось в чужих руках, как снег в воде, а Василя отдали на службу к старой Лесихе. А тут, конечно, попал он в еще более суровую школу. Тут его донимали не столько побоями, сколько голодом и бесконечными попреками, которыми Лесиха умела точить чужую душу, как ржавчина железо. А Василь словно и не слышит. Пока в хате, среди людей, — молчит, ходит, как очумелый, а чуть только вырвется на волю, в лес, на выгон, — все пост-пост, а вернее, горланит бессмысленно, людям на смех, а себе, видно, для облегчения, а может, чтобы забыться, одурманить себя и ничего не чувствовать.

37
{"b":"253143","o":1}