А быть может, она права? Быть может, в силу своего темперамента, своей крови, своей натуры она поступала так, как была должна, и не могла иначе?
Ха, ха, ха! Я, человек образованный, материалист и детерминист, и ставлю такой вопрос! Я верю, что в природе ни один атом не движется иначе, как в силу неизбежной необходимости, и я смею еще сомневаться, что человек может поступать не так, как должен? Не так, как заставляет его вечный, безошибочный, хотя в данном случае непомерно сложный параллелограмм сил!
Это только мы, глупые и тупые, не понимая законов этого сложного параллелограмма, не видя всех сил, слагающихся в конечный результат, болтаем о свободе воли, о злой воле или самостоятельности человека. И плачем, когда движение по диагонали этого параллелограмма пройдет через наше глупое, слепое, эгоистическое сердце и поранит или хотя бы чувствительно ударит его.
Говорит, что она много выстрадала.
Говорит, что могла бы упрекнуть меня в том, что я не сделал ровно ничего, чтобы удержать ее, приковать ее себе. Что я раскачивался в колыбельке сибаритства и эгоизма, пока она разливала передо мной драгоценные ароматы, своей первой любви…
Это — гм — это… это такое, о чем не сегодня следует думать.
Это может отравить человеку не только канун Нового года, но даже радости рая.
Нет, хватит об этом думать. Человек не может доходить до конца в каждом случае, не то «i umrzc i nie bpdzie umial w to ugodzic»[125], как говорил некогда Кохановский.
А мы будем читать дальше! Может, там что-нибудь повеселее найдется.
* * *
«Посылаю тебе крыло сойки. Помнишь ту сойку, которая свила гнездо на сосне у самого окна того домика в лесу, и котором ты проводил лето?
По моей подсказке. Я хотела, чтобы ты был близко от меня.
Каждое утро я с ружьем за плечом прибегала к твоему домику, чтобы пожелать тебе в окно доброго утра. И всякий раз эта сойка, угнездившаяся на сосне перед самым окном своим стрекотаньем предупреждала тебя о моем приходе.
Я сразу полюбила ее. Она была как бы моей поверенной, моей служанкой. Ради нее я щадила всех соек в лесу, так как боялась, стреляя, подстрелить и ее.
Помнишь, как мы порою, обнявшись, молча сидели возле домика, в счастливом забытьи, и смотрели, как спокойно хозяйничает эта сойка в своем, гнезде? Как она, вычистив гнездо, садилась в нем и тихими, умными глазами с любопытством смотрела на нас, презабавно выглядывая из-за края гнезда и поворачивая головку? Ее глаза оказывали на тебя какое-то магическое влияние. В такие минуты ты целовал жарче, прижимал меня к груди сильнее, и с твоих уст лились слова, которые были для меня как роса для увядшего цветка. В такие минуты мне казалось, что я заглядываю в твою душу, а сквозь нее в какой-то величественный мир, полный чудес и несказанной красоты.
А потом я начала ревновать тебя к этой сойке. Тайком, к глубине души, я испытывала глухую зависть к ней. Мне казалось, что ты не меня любил, а ее. Ее веселая стрекотня будила тебя по утрам; ее тихая возня в гнезде оживляла тебя; ее любопытный взгляд наполнял тебя чарами, окрыляя твои слова. И я возненавидела ее, как свою соперницу.
Не смейся надо мной, Массино! Это правда. Постепенно я дошла до того, что голос сойки — не только этой, а любой вообще — портил мне настроение, делал меня злой и сердитой. Я чувствовала, что не смогу терпеть ее возле себя.
И я убила ее.
Однажды утром я пришла раньте обычного. Хотела подойти так тихо, чтобы эта ненавистная сойка не услышала меня, чтобы мой, а не ее голос разбудил тебя. Но нет! Едва я показалась в каких-нибудь пятидесяти шагах от твоего дома, едва мое зеленое платье появилось на тропинке среди серых дубовых пней, как уже моя соперница почуяла мой приход, увидела меня, выскочила из гнезда и, прыгая по ветке над самым твоим окном и злорадно — так мне казалось — трепеща крыльями, заверещала своим хриплым голосом:
— Кре, кре, кре, кре, кре!
И в эту минуту я увидела, как твоя рука изнутри открывает окно. Она разбудила тебя, а не я!
Нет, я не могла стерпеть этого! Я прошла между сосенками за угол твоего домика, вскинула ружье и, пока ненавистная сойка все еще стрекотала, сидя на ветке, прицелилась.
Грянул выстрел, посыпались перышки, и моя соперница, еще трепеща крыльями и ланками, как комочек скатилась вниз.
Ты выбежал из дому. Бледным как смерть. Увидев меня, ты не улыбнулся, не протянул ко мне, как обычно, обе руки, только с каким-то укором и голоси спросил:
— Манюся, что такое? Ты убила нашу сойку?
А у меня в момент выстрела уже наступила реакция в душе. Мои руки дрожали. Я схватила мертвую птичку и принялась целовать ее окровавленную головку. Потом расплакалась.
Помнишь, как ты стирал кровь сойки с моих губ, и целовал меня, и утешал? А все-таки не узнал, за что я убила сойку.
А в обед мы зажарили ее и съели. И смеялись. Помнишь? Но я тогда уже знала, что не быть нам вместе, что эта сойка — наша разлучница.
Я спрятала ее крылышки, положила их между страницами своего молитвенника и не расставалась с ними никогда. Вместе со мной они приехали даже сюда, в Порт-Артур.
А теперь посылаю тебе одно из них. Мне кажется, это летит к тебе половина моей души. А когда одна половина долетит, то уж от тебя будет зависеть, прилетит ли и вторая. Если в твоем сердце сохранилась еще хоть одна искра любви ко мне, хоть капелька желания увидеть меня, это будет той силой, которая привлечет и второе крыло, вторую половину моей души к тебе.
Лети же, сойка, в далекий мир! К тому, кто любил слушать твою стрекотню, любил глядеть на тебя! Затрепещи этим крылом над его душой и раздуй то, что еще тлеет там под пеплом равнодушия и разочарования! Навей на него сладкие грезы, милые воспоминания! Расшевели его сердце, чтобы забилось невыразимой тоской, зажги в его глазах блестящие искры, чтобы горели, как дорогие бриллианты, и потом угаси их слезами, как жемчугами и хрусталем!
А когда он, взволнованный, спросит тебя: «Где же ты бывала? Что же ты слыхала?» тогда молчи! молчи!»
* * *
Впадаете в сентиментальность, сударыня! Она кредит нам. Поэтические выражения и слезоточивые фразы вам не к лицу.
Этой писанины еще толстая пачка. Уже восемь пробило. Если и дальше одно и то же, то становится скучновато. Не стоило и заниматься таким пустословием.
Все это, если сказать вам по правде, панна Маня, ни капельки не трогает меня. Все это один слова, фразы. Подлинного чувства тут нет, вот что. А я слишком старый воробей, чтобы попасться на мякине.
Ваша история с сойкой тут совсем неуместна. И какую-то мистику с этим крылом вы некстати приплели. Это к лицу малым детям да старым бабкам, а не нам с вами, панна Маня.
Почитаю еще немного. Если и там то же самое, брошу. Не стану дочитывать. Или отложу на завтра, или теперь же кину в огонь. Не интересно. Вставлю лучше валики в фонограф, послушаю Габриэля д’Аннунцио, или Дузе, или красотку Клео. Эго будет повеселее, чем нудная сентиментальная болтовни авантюристки из Порт-Артура! Ну, что она там дальше пишет?
«Я знаю, Массино, ты не любишь сентиментальности. И тебе уже надоела эта бессодержательная болтовня. И ты спрашиваешь себя: чего она хочет? Зачем пристает? Неужели намерена без конца забивать мне голову своей шарманкой: а помнишь? а знаешь?»
* * *
Это черт, а не женщина! Чувствую, что она, пишучи это, как бы разговаривала мысленно со мной и, слагая свои фразы, одновременно своими глазами ящерицы следила за каждым движением моей души. Вела со мной неслышный диалог и теперь отвечает на каждый отголосок, возникающий в моей душе.
Allen Respekt![126]Это тоже талант. А может быть, какая-нибудь другая сила? А может быть, только привычка, виртуозность? Ну, почитаем дальше, посмотрим, умеет ли она говорить и в другом тоне, потому что на этом, как видно, закончились ее рассуждения.