«Черепаха» вздрогнула. Что-то похожее на тяжелый вздох пронеслось в ее железных внутренностях.
— Ах, как сладко я спала!
Она проснулась. Огонь в топке уже гудит. Вода в котле уже начинает играть, точно в гигантском самоваре, сперва долгими, пискливыми тонами, потом жалобно, точно просясь на волю, потом отрывисто, сердито, как бы споря и угрожая, а затем яростно клокоча, бушуя, с ревом и воем. Но машинист не обращает внимания. Он рад этим проявлениям силы, он знает — они должны еще увеличиться, да, очень, очень увеличиться.
Э, любезная «Черепаха», не так ты еще у меня запоешь! А ну, Максим, поддай жару!
Кочегар Максим трудится молча. Звенит лопата, грохочут глыбы каменного угля, сваливаясь в топку, кровью налилось лицо Максима, пот катится градом с его покрытого сажей лба. Гудит огонь, играет котел. Вот двинулся поршень, а вверху над машиной манометр сделал первый оборот. Машинист взялся за рычаг. Послышался долгий свист, «Черепаха» тронулась с места.
Тронулась, но как будто нерешительно. Ее движения были ленивы, и сейчас же из боковых ее вентилей со страшным шипением вырвался пар. Но машинист держал ее в руках. Выпустив пар, сколько ему было нужно, он щелкнул маленькой ручкой и замкнул клапаны. Этот маленький, невинный жест машиниста был точно удар незримого хлыста для огромного железного коня. «Черепаха» встрепенулась, фыркнули раз, потом второй, третий, а потом, фыркая чаще, чаще, чаще, вышла из депо. Все ее тело, особенно ее медные и латунный части, крючки, клапаны, винты — все это засверкало на солнце, заискрилось. Гордо и величаво двинулась «Черепаха» по рельсам, не торопясь, пока не стала на свое место.
— Прицепить эти пять товарных вагонов! — крикнул старший кондуктор. «Черепаха» двинулась. Это начиналась уже ее работа. Она. свистнула яростно, зашипела, как тысяча лютых змей, на миг затмила солнце клубами пара и столбами дыма, — казалось, страшно не хотелось ей идти на такую, низкую работу, как сцепка вагонов, да еще товарных, но ничего не поделаешь — пришлось.
Вот уже вагоны прицеплены, состав, которым идет с «Черепахой», готов, и она гордо стоит во главе его. Зазвенел первый звонок. Один рабочий бегает от вагона к вагону, подметая и наводя в них порядок; другой железной пилкой набрасывает на поезд тормозной трос, вкладывая его в крючки на каждом нагоне; третий возится у колес, смазывает оси; еще один идет по крышам вагонов и наливает керосин в лампы. Кондукторы лениво прохаживаются возле вагонов. Публика собирается понемногу.
«Черепаха» стоит и ждет. Издали можно подумать, будто она ничем не отличается от той «Черепахи», которая час назад спала в депо. Но подойдите к ней поближе! Она вся так и пышет тайным огнем. Внутри у нее уже не бурлит, не шипит, не клокочет, — она вся, всеми своими частями играет, звенит, как муха, попавшая в паутину. Стрелка манометра летает, как бешеная. Машинист положил руку на рычаг, готовый в любую минуту пустить в ход эту огромную, сконцентрированную, свирепую, но притом вполне усмиренную силу. Оборотясь лбом к востоку, «Черепаха» глядит своими стеклянными, подслеповатыми глазами на бесконечную, ровную дорогу. Она неподвижна, но при виде того, как бешено бьется ее металлической пульс-манометр, как яростно кипят ее внутренности, невольно опасаешься- вот-вот она сорвется с места, прыгнет, как дикий зверь, и побежит, помчится в безвестность.
— Готов! — крикнул кондуктор в конце поезда.
— Готов! — крикнул другой.
— Тра-ра-ра! — заиграл рожок старшего.
Машинист пустил «Черепаху». Свист — так что в ушах зазвенело. Шипенье — даже бока машины, кажется, надулись от натуги. А потом фырк! фырк! фырк-фырк! фырк фырк! фырк-фырк-фырк-фырк!
И пошло фырканье частое, чаще, еще чаще, пока его не заглушил грохот поезда, перестук колес по рельсам, бряцанье цепей и якорей, вся эта колоссальная, дикая и могучая музыка поезда, двинувшегося в ход.
А «Черепаха» во главе поезда не идет, а плывет, звенит, фыркает, двигает боками, вздрагивает, сыплет искры, пышет дымом и паром, точно ждет не дождется того мгновения, когда сможет во весь дух разогнаться, разбежаться, показать свою силу. Ну-ка, пространство, теперь мы померяемся. Ну-ка, дорога — под ноги мне! А ну, километры, назад, прочь от меня, десятками, сотнями! Живо, живо- «Черепаха» идет! Дальше, «Черепаха»! Вперед, всё вперед!
‹1898›
ЩУКА
Среди наклонившихся в заводь коряг близ берега, окруженная густым лозняком, лежит большущая щука. Она спит. Медленно она раскрывает свою пасть и выпускает жабрами воду. Лежа животом на мягком иле, она легонько играет в воде красноватыми плавниками и хвостом. Ее открытые глаза ничего не видят. Она спит, словно какое-нибудь полено, и в ее рыбьем мозгу, как легкие облачка, проносятся неясные мечты.
Вот в ее воображении промелькнул вчерашний линь. Чортов пес! Как хорошо она было притаилась, чтобы поймать его в аире[89]! Совсем спряталась. И он ее не видел. Роясь своим тупым ртом в иле, он подплыл к ней совсем, совсем близко… И она мигом кинулась на него, но что из этого! Только в одном просчиталась: линь был чуть великоват для ее пасти. Она на минуту почувствовала его голову между своими зубами. Но в это мгновение линь взмахнул хвостом, сильно ударил им по воде и, толкнув ее головой в живот, шмыгнул между корягами. Вот бестия! Вот негодяй! Щука сквозь сон гневно замахала подбрюшными плавниками и на полдюйма продвинулась вперед. При этом она ударилась носом о ветку и проснулась.
Рыбий мозг не сохраняет впечатлений так, как наш. Проснувшись, щука уже не помнила, что ей приснилось. Не двигаясь с места, она повела глазом, обращенным на плес. Что там слышно? Не воюет ли проклятая выдра?
При воспоминании о выдре у щуки задрожал верхний плавник. У нее на спине еще болел шрам от зубов выдры. Щука ясно уже не помнит, как все это произошло, когда это случилось — ее память не простирается дальше вчерашнего дня, — но страх перед выдрой это у нее не сегодняшнее и не вчерашнее впечатление, а вековечная родовая традиция, проклюнувшаяся заодно с нею из материнской икры. С этим вот страхом щука и рождается и воспитывается. Страх этот преследует ее всю жизнь, не оставляет ее ни днем, ни ночью. Правда, днем этот враг не так уж страшен, днем он и сам вынужден прятаться от других, более сильных врагов, и щука днем в воде — госпожа. Но ночью! Ночью щука спит, а выдра гуляет. И вот от тысячи поколений у щуки приобретается мудрость, как себя уберечь ночью от выдры. Хотя она и подружка широкого плеса, глубоких омутов, вольных водных просторов, а все-таки на ночь щука вынуждена прятаться у берегов, в аире или среди коряг и веток, искать таких укромных затонов, где выдра не смогла бы ее заметить или, даже заприметив, была бы не в силах нежданно-негаданно ее сцапать, а должна была бы к ней пробираться, бултыхаясь в воде, — разбудить свою жертву и настигнуть ее до бегства.
Неподвижно лежит щука на мягком своем ложе, прикрытая густым лозняком. В плесе тишина. Солнце недавно взошло и косыми лучами золотит самую середину плеса, оставляя в тени тот берег, у которого лежит щука. Из холодной воды подымается на солнце легчайший сизый пар. Тихо-тихо скользит вода в плесе, гладкая, словно зеркало. Не слыхать ничего, ни малейшее движение не нарушает водяного покоя. Мельчайшие рыбешки, снующие днем тысячами у поверхности воды и поминутно высовывающие свои ротики на воздух, теперь еще спят в заводях. А вот тут, прямехонько под щукой, на гладком глинистом дне, дремлет целая стая толстопузых пескарей. Они лежат один возле другого, толстенькие и пестренькие, как цыплята на насесте. Приметив их, щука шире раскрывает рот. Вкусные пройдохи, что и говорить! Но ей еще не время завтракать. Вода еще холодная, в желудке еще чувствуется остаток вчерашней плотвы, а в холодной воде она переваривается не так быстро. И все же самый вид этих невинных толстеньких и медлительных пескарей порадовал щучье сердце. Что за милые создания! Душа у щуки делается сентиментальной. Она любит пескариков не менее искренне, не менее нежно, чем господа своих подданных, чем пастухи своих овец. Теперь, еще не чувствуя голода, она готова прижать к своему сердцу любого из них и даже, пожалуй, всех. Если бы они только позволили! Но нет! Эти дурачки ее боятся, не доверяют ей, и она вынуждена разными хитростями приближаться, подкрадываться к ним, должна задерживать их силой, чтоб они не убегали. А оттого, что у нее нет рук, а только зубы во рту, то частенько эти бедные добряки вместо ее влюбленного сердца оказываются в се голодном животе. Ах, как это печально! Но что ж, она в том неповинна. Она так любит этих бедных добрых, толстеньких пескариков, а любовь если уж овладеет щучьим сердцем, становится непобедимой. Ничего с ней не поделаешь.