Так вот перегоняли однажды крестьян с одной полосы поля на другую. Бежали бедные люди полевой тропкой, запыхавшись, красные, все в пыли, глаза кровью налиты, — жара была страшная. Я стоял у дороги, нас лошадей папских на перелоге. Пробежали мимо меня сперва парубки, потом дивчата, затем взрослые люди, а сзади старичье ковыляет. Оноприй тоже был среди них, но позади всех остался. Так и видно, дрожат у него колени, а раскрытый рот старается побольше воздуху захватить. Да где уж ему, не в силах, бедняга, поспеть за другими! А старший приказчик вот-вот за ним на коне. Еще минутка, и как раздастся крик:
— Prędzej, chamie, prędzej![75]
И тотчас свистнула плеть, черной змеей в воздухе мелькнула и обвилась вокруг голых до самых колен ног Оноприя. Щелкнула, снова мелькнула в воздухе плеть и снова обвила голые ноги старика. Он только охнул и повалился наземь, и тотчас на ногах выступили два широких красных, кольца и из них начала медленно проступать кровь.
Приказчик придержал коня.
— Wstawaj, drabie![76] — кричит Оноприю.
Тот, напрягаясь, начал потихоньку приподыматься. В этот миг нагайка еще раз обвила его плечи. Он качнулся, как согнутая лоза, и в эту минуту что-то черное и твердое выпало у него из-за пазухи и покатилось в ров. Оноприй протянул руку на своей пропажей, но ни успел поймать ее на лету.
Co lo jest?[77] — закричал старший приказчик, заметив его движенье.
— Да… да… так! — лепетал Оноприй.
Podejm i podaj tu![78] — крикнул приказчик.
Оноприй, все еще сгорбленный, весь дрожа, слез в ров, поднял и подал приказчику то, что выпало у него из-за пазухи. Приказчик долго вглядывался, а Оноприй стоял перед ним без шапки, прижав руки к груди, как на молитве. Я не сводил глаз с его ног… Колени не переставали дрожать, как у человека, который сильно озяб, а из красных шрамов на худых и черных от грязи икрах стекала тоненькими струйками кровь и быстро впитывалась в серую дорожную пыль.
Со to jest? — спросил наконец старшин приказчик Оноприя.
— Да… да… то… то… хлеб.
— Со? Chleb?[79]
— Ну да, хлеб мой. Я такой ем. У других людей это макуха, а у меня, паночек, хлеб.
Приказчик еще с минуту держал в руке хлеб Оноприя, разглядывал его, обнюхивал, а потом рука у него как-то странно задрожала, он швырнул этот хлеб далеко в поле, вынул торопливо из кармана платок и стал вытирать себе глаза. Даже он расплакался.
Знаете, сударь, рассказывают люди, что когда-то, где-то сотворил господь бог такое чудо, что заставил камень заплакать. И верно — чудом была божья сила. Но я, грешный человек, думаю, что куда большим чудом было то, что наш приказчик расплакался над хлебом Оноприя. Был я тогда совсем мальчишкой, годов четырнадцать, а как увидел я его слоны, слезы человека, который был для нас что огонь, что вихорь бессердечный, — меня точно ножом но сердцу полоснуло. До этого времени я ничего не понимал, не задумывался: приказывали работать — работал, били — я терпел, видя, что и другие так же поступают. Я и не думал, что могло быть по-другому, даже не понимал, плохо это или хорошо? Наоборот, мне не раз говорили, что это так и должно, что так господь бог велел, что мужик, мол, лепив и надо его на работу выгонять. Но эти вот приказчичьи слезы сразу все у меня в душе перевернули. Я понял, какое страшное зло, страшная неправда существует на свете, если даже такой зверь — и тот от нее заплакал.
Старший приказчик помолчал с минуту, еще раз вытер платком глава, а потом, достав из-за пояса какой-то грош, кинул его Оноприю и сказал:
— Na, masz! Idz do karczmy! Kup sobie chleba! A zaraz tarn wychodz do roboty![80]
И, не задерживаясь дольше, он ударил коня и поскакал за жнецами, а Оноприй, понурив голову и даже не глядя на окровавленные ноги, побрел по дороге к селу. А когда он отошел уже порядочно, я поднял этот хлеб и спрятал его за пазуху. Поначалу я думал было показать его для смеху пастухам, чтобы они видели, какую жвачку изо дня в день жует старый Оноприй; но когда я взял макуху в руки, меня одолела такая жалость, что и я тут же, среди поля, возле панских лошадей, расплакался, как малый ребенок. И, придя вечером домой, спрятал я ту макуху в укромном месте, под застрехой, и держу ее доныне, внукам своим оставлю как памятку.
Это были уже последние панские жнива. На пасху панщину отменили, и весну люди встречали уже на своей земле. Старый Оноприй не обрадовался, был он все такой же.
— Что уж мне свобода! — вздыхал он. — будьте вы свободны, а мое уж пропало.
Одного только хотел: отведать своего собственного ржаного хлеба…
— Вот бы мне хлебца ржаного со своего поля отведать! — повторял он не раз, — Может, тогда бы понял я, какая она на вкус — свобода.
Подходили жнива. Рожь уродилась просто на диво, повыше человеческого роста, а колос — в руку. Старый Оноприй каждое утро выбегал на свою полоску, присматривался к своей ржи, в страхе следил за каждой тучей, срывал колосок и вылущивал зернышко, — не пора ли жать? Дождался он, наконец, — налилось, созрело зерно, пожелтел стебель, вниз наклонился. Люди на жнитво и не собирались еще, а старый Оноприй взял однажды серп и пошел на свою полоску.
— Сожну два-три снопа, намолочу зерна, смелю на жернове, только бы отведать святого хлебушка.
Вечерело. Я вместе с другим мальчиком возвращался с работы, — село убирали. Идем это мы тропинкой во ржи, разговариваем, а тут, глядь, перед нами что-то ползет и шелестит. Подбегаем ближе, а это старый Оноприй. Нажал три снопа ржи, положил один себе на голову, другой на одно плечо, а третий — на другое, сгорбился весь и ползет домой. Снопы большие, рожь богатая, колосья по самой земле за ним волочатся. Идем мы следом за ним, беседуем, шутим, и всё то один, то другой, будто невзначай, ему на колосок наступит. А у него и силы-то даже нету, чтоб оторвать колосок от стебля; каждый раз останавливается и, не оборачиваясь, таким жалобно спокойным голосом говорит:
— Эй, хлопчики, не приставайте! Это ведь хлебушко святой!
Жаль нам его стало, перестали мы ему убыток делать, а потом я и говорю:
— Дайте, отец, отнесу вам эти снопы в хату!
— Нет, сынок, я уж сам!
Проводили мы его до самой хаты. Жены его не было дома, дверь, была заперта изнутри. Пока нашли мы деревянный ключ под застрехой, пока открыли дверь, Оноприй стоял, держа все время снопы на себе. А когда, дверь отворилась, он опрометью как-то бросился в хату, но споткнулся на пороге и тихонько, вместе со снопами, упал наземь. Будто присел. И затих. Снопы укрыли его.
— Что с вами, отец? — спрашиваем мы со двора.
Он не ответил. Вбежали мы в сени, откинули снопы, а он лежит на земле, лицом вниз, мертвый.
Не дождался отведать вольного хлеба…
‹1896›
ЧИСТАЯ РАСА
Летом 1895 года ехал я по железной дороге из Будапешта в Галицию. Жара стояла страшная. В открытые окна вагона то и дело заносило от паровоза дым и угольную гарь, так что дыхание захватывало. Мы опустили шторы в куне и ехали молча, время, от времени промачивая пересохшее горло несколькими каплями противного, мерзкого искусственного вина, купленного нами на вокзале в Будапеште за настоящее венгерское.
Почти перед самым Будапештом в наше купе (это было купе второго класса) вошли два новых пассажира. Один — пожилой уже господин, высокий, статный, с проседью в густых усах вразлет и коротко остриженными, совсем уже седыми волосами на голове; однако на лице его все еще пылал здоровый румянец, а губы, красные и мясистые, говорили о сохранившейся физической силе и чувственности. То же заметно было и в его голосе — звонком н сильном, который он, видимо, не привык приглушать. Но всему его внешнему облику, по костюму, как будто простому, а на деле ив добротного материала и хорошо сшитому, видно было, что это богатый землевладелец из какого-то отдаленного района. Его спутник был еще юноша, лет шестнадцати, шатен, очень красивый собой, с широким открытым лицом, которое еще в детские годы обещает высокий рост, крепкую кость и вообще видную, представительную внешность. И этот юноша, хотя усы у него только начинали пробиваться, был уже ростом только чуть пониже пожилого господина, в котором по схожести черт лица легко можно было узнать его отца. Юноша, очевидно гимназист, по окончании учебного года пробыл несколько дней у знакомых под Будапештом, а сейчас вместе с отцом ехал в родное село, чтобы на свободе провести каникулы. Так это и было, — мы быстро узнали об этом, разговорившись с попутчиками.