Все это общество — в модных черных сюртуках, в пальто из дорогих тканей, в блестящих черных цилиндрах, в перчатках, с тросточками в руках и перстнями на пальцах — странно выделялось среди серой массы рабочих, пестревшей разве только красным цветом кирпича или белым цветом извести. Только веселый говор тех и других смешивался вместе.
Вся площадь на углу улиц Панской и Зеленой была заполнена людьми, лесом, камнем, кирпичом, гонтом, кучами глины и походила на огромную руину. Только одна дощатая беседка, чуть пониже, в запущенном саду имела живой, привлекательный вид. Она была украшена зелеными елками у входа, внутри увешана коврами, в ней и вокруг нее суетились слуги с криком и руганью. Готовили угощение, которым Гаммершляг хотел отметить закладку нового дома. И еще один необычайный гость изумленно присматривался ко всем этим людям и предметам. Это была не бог весть какая важная персона, однако все поглядывали на нее с каким-то странным любопытством.
— Послушай, Бенедя, — спросил вымазанный глиной рабочий, — а это в честь чего здесь щегленка вывесили?
— Что-то они с ним собираются делать, — ответил Бенедя.
Рабочие перешептывались и глазели на щегленка, прыгавшего в проволочной клетке, подвешенной на шесте над самой ямой, но никто не знал, зачем он здесь Даже мастер не знал, хоть и делал серьезное, понимающее лицо и на вопросы рабочих отвечал:
— Ишь ты какой, все хотел бы знать! Состаришься, если все знать будешь!
А щегол между тем, оправившись от первого испуга при виде нахлынувшей толпы, прыгал по перекладинкам клетки, теребил клювиком конопляное семя и время от времени, вскочив на верхнюю перекладинку, встряхивал красно-желтыми полосатыми крыльями и тоненько щебетал: «Тикили-тлинь, цюринь, цю-ринь! Куль-куль-куль!»
Над шумной, говор нивой толпой вдруг показалась голова Леона Гаммершляга, раздался его голос. Он вскочил на приготовленный для спуска в котлован огромный камень и обратился к присутствующим:
— Господа, мои дорогие, глубокоуважаемые соседи!..
— Тише! Тише! Тсс! — зашумело вокруг и затихло.
Леон продолжал:
— Очень, очень благодарю вас за то, что вы были так добры и почтили своим присутствием мой сегодняшний, такой важный для меня праздник…
— О, пожалуйста, пожалуйста! — раздались несколько голосов.
— Ах, вот и наши дамы идут! Господа, прежде всего пойдемте приветствовать дам!
И Гаммершляг снова исчез в толпе, а несколько молодых господ направились на улицу, куда как раз в эту минуту подкатили экипажи с дамами. Они помогли им сойти и под руку повели на площадь, где для дам было приготовлено место рядом с огромной каменной плитой.
Это были большей частью старые и некрасивые женщины, которые недостаток молодости и красоты старались скрыть под пышным и показным богатством. Шелка, атласы, сверкающие камни и золото так и горели на них. Они поминутно осторожно осматривали свои платья, боясь испачкать их прикосновением к кирпичу, камням либо к не менее грязным рабочим. Лишь одна Фанни, дочь Гаммершляга, выделялась из толпы дам именно тем, чего им недоставало — молодостью и красотой, — и была среди них похожа на расцветающий пион среди отцветающего чертополоха. Вокруг нее группировались наиболее молодые из гостей, и скоро тут составилась компания, в которой шла оживленная, громкая беседа, в то время как другие дамы после первых шаблонных восклицаний изумления, после первых более или менее пискливых и заученных пожеланий хозяину всяческого благополучия стали сразу неразговорчивыми и начали глазеть по сторонам, словно в ожидании представления.
Этим ожиданием вскоре заразились и остальные. Веселый говор затих. Казалось, вместе с дамами слетел на общество дух скуки и какой-то принужденности, которая никому не нужна.
И Гаммершляг как бы растерялся. Он забыл, что минуту назад начал было произносить речь, и бегал с места на место, начинал то с одним, то с другим разговор о посторонних вещах, но все это как-то не клеилось. Вдруг он увидел перед собой Германа, который стоял молча, опершись о сложенные в штабеля бревна, и осматривал всю эту площадь так, будто собирался ее покупать.
— А что же нет вашей супруги, дорогой сосед? — спросил Леон улыбаясь.
— Простите, — ответил Герман, — она, вероятно, нездорова.
— Ах, какая жалость! А я надеялся…
— Впрочем, — ответил льстиво Герман, — разве она такая важная особа? Обойдется и без нее. -
— Нет, любезный сосед! Пожалуйста, не говорите так… Что вы! Вот моя Фанни, бедное дитя, как бы она была счастлива, если бы имела такую мать!
Лицо и глаза Леона выдавали лживость этих слов, но уста, послушные воле хозяина, произносили их, а рассудок соединял в фразы, как того требовала выгода.
Но вот со стороны предместья, где на востоке виднелась высокая белая молельня, послышался сильный крик и шум. Все гости и рабочие обернулись в ту сторону. Через минуту показалась на улице, напоминая огромную черную тучу, толпа во главе с раввином, который должен был совершить обряд освящения фундамента нового дома.
Вскоре вся площадь была залита людьми, которые говорили все сразу, громко и быстро, сновали, как муравьи в потревоженном муравейнике, все осматривали и, казалось, оценивали глазами, а затем вздыхали и покачивали головами, как бы удивляясь богатству Леона и вместе с тем жалея, что это богатство находится в его, а не в их руках. Немногие шляхтичи, которые также были в этой толпе, вдруг притихли и отступили в сторону, чувствуя себя не в своей тарелке. Соседний помещик хмурил брови и кусал губы от злости, очутившись в этой мещанской толпе, которая не обращала на него ни капли внимания. Он, по-видимому, искренне проклинал в душе своего «сердечного друга Леона», но, однако, не сбежал, а простоял до конца обряда, после которого ожидалась закуска.
Всеобщий говор на площади не только не утихал, но еще увеличился. Щегленок, испуганный внезапным наплывом этих черных крикливых людей, начал метаться по клетке и биться о проволоку. Старого, седого раввина с длинной бородой взяли под руки два школьника и подвели к яме, вырытой для фундамента. Вокруг образовалась давка — каждый обязательно хотел быть возле самого раввина, не считаясь с тем, что там не хватит места для такого множества людей. Среди давки и шума толпы не слышно было того, что читал раввин над ямой. И только когда школьники время от времени в ответ на его молитву выкрикивали «умайн», то есть «аминь», вся толпа повторяла за ними «умайн».
Пробило двенадцать. На колокольне возле костела, против новой стройки, загудел огромный колокол, возвещая полдень. За ним зазвонили и все другие колокола дрогобычских церквей. Казалось, весь воздух над Дрогобычем застонал какими-то заунывными голосами, среди которых еще печальнее и жалобнее раздавалось нестройное, разноголосое «умайн». Рабочие, услыхав звон колоколов, поснимали шапки и начали креститься, а один школьник, подойдя к Леону и поклонившись ему, начал шептать:
— Пусть бог благословит вас и начатое вами дело. Мы уже кончили. — А затем, наклонившись еще ближе к Леону, зашептал ему на ухо: — Видите, пан бог послал вам хорошее предзнаменование, — вам будет удача во всем, что вы ни задумаете.
— Хорошее предзнаменование? Это какое же? — спросил Леон.
— Вы разве не слышите, что христианские колокола сами, по доброй воле, служат вам и призывают на вас благословение христианского бога? Это значит, что все христиане также будут вам добровольно служить. Будут помогать вам достичь того, что вы задумаете. Этот звон — хорошее предзнаменование для вас!
Если бы Леон услышал эти слова в чьем-либо присутствии, он, наверно, посмеялся бы над ними. Он любил показать себя вольнодумцем, но в глубине души, как все малоразвитые и себялюбивые люди, был суеверен. И сейчас, зная, что никто не слышал их, он с большой радостью встретил слова о хорошем предзнаменовании и сунул десятку в подставленный школьником кулак.
— Это для вас и для школы, — шепнул Леон. — А за доброе знамение — благодарение господу!