Самым тяжелым днем в жизни ребенка будет, по-видимому, тот день, когда он усомнится в чистоте и добродетелях своего родителя. Сын шел по улице, не глядя на людей. Ему было стыдно за отца. Ему казалось, что все прохожие смотрят на него с укоризной.
Город, в котором Роберт родился и вырос, сразу стал чужим, немилым. И он решил бежать. Куда угодно, только подальше от позора, который принес в их дом его родной отец.
Но бежать не удалось. Домой неожиданно пришел отец. Он увидел собранный в дорогу чемодан, и из его глаз брызнули слезы. И сыну и матери эти слезы показались искренними. Они поверили клятвам плачущего мужчины, проплакали вместе с ним добрую половину ночи и простили его.
"Я сказал отцу, — пишет нам Роберт Строев: — "Если ты раскаиваешься честно, то вот тебе моя рука, рука комсомольца, и давай жить под одной крышей. Жить так, чтобы мне не приходилось краснеть за тебя, а тебе за меня". Отец дал мне слово жить честно — и обманул. Наша семейная жизнь стала ужасной. Месяц он живет у нас, месяц — в другом доме. Мой отец двоеженец. Эта мысль не дает мне покоя. Семь лет я учился на пятерки. Школа выдала мне пять похвальных грамот, а вот нынче учебный год у меня почти пропал. Из-за нервных переживаний у меня постоянные головные боли. Много уроков мне пришлось пропустить. Совестно ходить в школу. Правда, учителя и комсомольская организация очень отзывчивы ко мне. Все стараются помочь перенести потерю когда-то сильно любимого отца, но все это не то. Я мучаюсь оттого, что отец солгал матери, солгал мне — сыну".
Ученик восьмого класса Роберт Строев в заключение своего письма задает вопрос: как должен относиться он, комсомолец, к нечестной жизни своего отца и заслуживает ли такой отец уважения?
1948 г.
В КОМНАТЕ НАПРОТИВ
У Анюты сегодня большой день в жизни: ей исполнилось шесть лет. В связи с таким событием мама привезла Анюту домой, вплела ей в косички два голубых банта и села с Анютой играть в «дочки-матери». Анюта очень любит играть с мамой, но такое счастье выпадает девочке не часто. Домой Анюта приезжает редко, только в гости, а весь год она живет у своих бабушек: с сентября по апрель у Жозефины Кузьминичны, на Арбате, а с апреля по сентябрь где-то под Серпуховом, у Прасковьи Петровны. Анюта так и говорит:
— У меня две бабушки: одна — зимняя, а другая летняя.
Я люблю эту бойкую, сообразительную девочку, и хотя видимся мы с ней не часто, тем не менее встречаемся каждый раз как старые, добрые приятели. Вот и сегодня, пока ее мама разговаривала по телефону, Анюта пересекла коридор и постучала в мою дверь.
— Можно?
— Пожалуйста.
Анюта вошла, роскошная и важная в своем новом платье, и устремилась прямо к окну.
— С днем рождения, Анюта, — говорю я, чтобы обратить на себя внимание гостьи. — А ну, говори, что тебе подарить: куклу или книжку?
— И краски тоже, — не теряясь, отвечает Анюта и забирается на подоконник, где лежит коробка с акварелью.
Я достаю чистый лист бумаги, и Анюта прямо с разгона делает кистью несколько смелых, широких мазков, Не проходит и пяти минут, как на белом листе ватмана вырастает желто-зеленый город, на кривых улицах которого начинают двигаться большеголовые, тонконогие уродцы. И вдруг рука Анюты останавливается, она смотрит на меня и совсем неожиданно спрашивает:
— А на берлинском небе что светится: звездочки или свастики?
— В небе светят только звезды.
Анюта удивлена.
— А как же в ихней зоне? — недоумевает она.
В комнату входит Анютина мама, Наталья Сергеевна.
— Ты почему не выпила свое молоко? — спрашивает мама.
— Я не хочу. Оно снятое.
— Что?
— Я знаю. Мы с бабушкой сами всегда снимаем пенку.
— С какой бабушкой?
— С летней. Пенку снимем, а молочко возьмем к продадим. Только ты никому не говори про это, — заговорщицки шепчет Анюта, — а то у нас дачники молоко покупать не станут.
Наталья Сергеевна слушает дочь растерянно.
— Как, она таскает тебя на рынок?
— Таскает, — говорит Анюта. — И на Николин день таскала и на Варварин.
— Это еще что за день?
— Мученицы Варвары, — объясняет нам покровительственным тоном Анюта.
В дверях вырастает фигура отца Анюты, Олега Константиновича. Папа слушает дочь улыбаясь.
— Это та самая злая Варвара, — говорит он, — которая обижала доктора Айболита. Лесные жители взяли и стали называть ее за это Варварой-мучительницей.
— Вот и нет, — отвечает Анюта. — Это другая Варвара: не мучительница, а мученица. Нам про нее отец Николай в божьем храме рассказывал.
Папа с мамой переглянулись.
— Ты что, и в храм ходила? — робко спросила мама.
— Ходила! — гордо ответила Анюта. — Мы с бабушкой и святым мощам поклонялись.
Папа перестал улыбаться и сказал:
— Все это глупости, дочка, и я прошу тебя не болтать того, чего ты не знаешь.
— А вот и знаю! — обиделась Анюта. — Мощи — это такой бог, только он не нарисованный, а высушенный.
Папа хотел что-то сказать дочери и не сказал.
— Эх… — пробормотал он и вышел из комнаты.
Наталья Сергеевна восприняла это как упрек по своему адресу и моментально вскипела.
— Ты не убегай, а скажи о ней! Это она губит нашу дочь! — прокричала Наталья Сергеевна и выскочила в коридор вслед за мужем.
"Она" — это мать Олега Константиновича. Наталья Сергеевна относилась к «летней» бабушке Анюты неприязненно и говорила о Прасковье Петровне только в третьем лице. Между тем невестка многим была обязана своей свекрови. Вот уже который год подряд инженер Чумичев по поручению своей жены отвозил Анюту в деревню и оставлял ее там на полное попечение бабушки. Бабушка терпеливо возилась с внучкой с весны по осень: кормила ее, стирала ей платьица, рассказывала на ночь сказки. Бабка, конечно, зря ввела внучку во все секреты своих торговых операций, но и в этом винить следовало не ее одну. Старуха нуждалась в помощи. А как помогал ей Олег Константинович Чумичев? Он приезжал с дочкой в деревню, оставлял матери сто рублей и говорил:
— Продержитесь с Анютой как-нибудь месяц, а там я вам еще что-нибудь пришлю.
Месяц проходил, «что-нибудь» не присылалось, и бабке приходилось добывать деньги так, как она была приучена к тому с давно прошедших времен, то есть поить дачников снятым молоком.
С того же самого давно прошедшего времени у бабки сохранился и второй порок: старуха верила и в мощи, и в мучениц, и в домовых, и в леших.
Выход был как будто бы простой: не возить больше Анюту к Прасковье Петровне. Наталья Сергеевна так, по-видимому, и решила.
— Довольно, хватит! — кричала она мужу. — Мы должны наконец создать ребенку нормальную обстановку для воспитания.
— Это где же ты нашла нормального воспитателя? — иронически спрашивал в ответ Олег Константинович. — Не на Арбате ли?
На Арбате жила Жозефина Кузьминична. И хотя «зимняя» бабушка была так же добра и внимательна к Анюте, как и «летняя», и заботливо возилась с внучкой с осени по весну, зять не питал к ней никаких теплых чувств и считал ее вздорной, никчемной старухой. Жозефина Кузьминична была не так стара, как старомодна. Ее комната была заставлена тьмой-тьмущей всяких ненужных вещей: вазочек, козеток, жардиньерок, статуэток. Но не гипсовые пастухи и пастушки определили отношение Олега Константиновича к теще. Беда была в том, что хозяйка дома когда-то училась в закрытом женском пансионе и с той поры считала французскую школу воспитания наилучшей. Жозефина Кузьминична давала на дому уроки музыки, и каждой приходящей к ней девочке она внушала одну мысль:
— Старайся быть милой, ибо истинное призвание женщины в женственности.
"Зимняя" бабушка учила девочек не столько игре на фортепьяно, сколько реверансам. Больше всех доставалось Анюте. С сентября по апрель, подчиняясь бабушкиным причудам, она должна была ходить не в косичках, а в локонах и говорить не "доброе утро", а «бонжур». Зимой, когда Чумичевы привозили свою дочь на день или на два домой, ко мне в комнату стучалась не простая, милая девчушка, какой я привык видеть Анюту, а маленькое жеманное существо, которое, лукаво строя глазки, просило у меня разрешения порисовать акварельными красками.