— Почему ты не открыл?
— Потому что если бы я открыл, я бы стал отцом. Я бы встал на колени и спросил ещё раз. А потом ещё. А потом начал бы проверять, где ты, с кем, звонить твоим подругам. И ты бы меня возненавидела. Как мать возненавидела отца. Я так думал. Я думал, что лучше один раз больно, чем всю жизнь в прихожей.
— Я видела тень в глазке, — сказала я. — Тогда. Мне показалось, что там тень мелькнула. Я семь лет думала, что мне показалось.
— Не показалось.
Мы снова замолчали. Холодильник гудел. Где-то этажом выше включили воду, и она зашумела в трубах.
Скрипнула дверь. Мы оба вздрогнули и обернулись.
В дверях кухни стоял Миша. В пижаме с белыми медведями, босиком, с растрёпанным вихром, щурясь на свет. Под мышкой у него был блокнот «ПАЛЯРНИКИ». Он смотрел на нас, сидящих на полу, на ноутбук, на телефон, и лицо у него было сонное и озадаченное.
— Мам, — сказал он хрипло. — А почему вы на полу?
Я не знала, что ответить. Макс тоже молчал. Я видела краем глаза, как он смотрит на Мишу, и у него на лице было что-то такое, чего я никогда раньше не видела. Ни тогда, семь лет назад, ни теперь. Как будто он увидел что-то очень большое и очень хрупкое одновременно, и боится пошевелиться, чтобы не разбить.
— Мы… уронили кое-что, — сказала я. — Искали.
Миша кивнул, как будто это было нормально, и перевёл взгляд на Макса. Прищурился. Узнал.
— Ой. Дядя Максим, — сказал он. — Здравствуйте. Вы пришли про станцию рассказать?
Макс открыл рот. Закрыл. Я видела, как дёрнулся у него кадык.
— Нет, — сказал он. Голос у него сел. — Я пришёл к маме. По работе. Про свадьбу.
— Ночью?
— Ночью. Срочно надо было.
— А, — сказал Миша. Он подумал. — А мне приснилось, что я на ледоколе. А потом лёд треснул. И я проснулся.
— Лёд не треснул, — сказал Макс. — Ледоколы крепкие. Они специально так сделаны, чтобы лёд трескался, а они нет. У них корпус двойной.
— Правда?
— Правда. Я инженер.
Миша удовлетворённо кивнул и широко зевнул.
— Пойдём спать, зайчик, — сказала я и встала.
Я отвела его в комнату, уложила, укрыла. Он поймал меня за руку, когда я поправляла одеяло.
— Мам. А дядя Максим хороший. Он знает про двойной корпус.
— Хороший, — сказала я. — Спи.
— А он ещё придёт?
Я посмотрела на дверь, за которой, на кухне, на полу, сидел его отец.
— Не знаю, зайчик. Спи.
Он уснул почти сразу, как засыпают дети, мгновенно, посреди мысли. Я посидела ещё минуту на краю кровати, слушая, как он дышит. Потом вернулась на кухню.
Макс сидел на табуретке у окна, сгорбившись, закрыв лицо руками. Плечи у него вздрагивали. Беззвучно. Он плакал так, как плачут мужчины, которые не плакали двадцать лет и разучились, тихо, неумело, будто стыдясь даже собственных плеч.
Я остановилась в дверях. Потом подошла, налила стакан воды из-под крана и поставила перед ним на стол. Потом села напротив и стала ждать.
Через минуту я не выдержала. Протянула руку через стол и положила ему на затылок, на коротко стриженные волосы, жёсткие, как раньше. Он замер под моей ладонью, как замер когда-то в моей прихожей, когда обувался, а я положила ему руку на плечо. Потом медленно, очень медленно наклонил голову и прижался лбом к моему запястью. И так и сидел. А я гладила его по затылку большим пальцем и думала, что не трогала его семь лет, и что пальцы помнят всё: и ямку у основания черепа, и маленький шрам за ухом от детской качели, про который он рассказывал мне на Ковалихе, когда у него в доме отключили свет и мы сидели со свечкой на полу и ели холодные пельмени прямо из пачки.
Он плакал минуты три. Потом вытер лицо ладонями, выпил воду и сказал, глядя в стакан:
— Двойной корпус. Я ему про двойной корпус рассказываю.
— Он любит про корпуса.
— Я завтра отменю свадьбу, — сказал он.
— Нет.
Он поднял глаза.
— Что значит нет?
— Не завтра, — сказала я. — Подожди. Послушай меня. Что ты ей скажешь? У тебя есть шесть фотографий, на которых не видно, кто снимал. Пиксели в зеркале. Часы, которых тысячи. Мои слова, что она сказала, что всю ночь сидела в кресле. Её слова, что она не помнит. Она скажет, что я вру. Что я придумала. Что я ревную и хочу сорвать её свадьбу. Что я хочу тебя вернуть, раз у тебя теперь деньги, а у меня долги. Она заплачет. Она пойдёт к Вере Павловне. Вера Павловна её любит. Вера Павловна после двух инсультов. Ты понимаешь, что будет с Верой Павловной?
Он молчал.
— И ещё, — сказала я. — Если ты сейчас всё отменишь, она поймёт, что мы знаем. И первое, что она сделает, позвонит этому Ламову. И он исчезнет. Сотрёт всё, что у него есть, выбросит камеру, уедет. И мы никогда не узнаем, что там было. Кто там был. Что со мной сделали.
— Кать…
— Я хочу знать, Макс. — Голос у меня наконец дрогнул, первый раз за весь этот разговор. — Я хочу знать, что со мной сделали. Мне надо знать. Ты семь лет смотрел на эти фотографии. А я их увидела час назад. Я там лежу без сознания, а меня поворачивают, как куклу. Мне надо знать, кто. Мне надо знать, было ли там… было ли что-то ещё, кроме фотографий. Ты понимаешь?
Он смотрел на меня долго. Потом кивнул.
— Понимаю.
— В субботу я его увижу. Живьём. Если это он, я узнаю. Ты проверишь камеру. Если номер совпадёт, у нас будет что-то, кроме моих слов. А потом… Потом посмотрим.
— Девять дней до свадьбы.
— Десять. Сегодня ещё не кончилось.
Он посмотрел на часы на стене. Без пяти час.
— Уже кончилось, — сказал он. — Девять.
Он встал. Я тоже встала. Мы стояли посередине шестиметровой кухни, под абажуром, который он снова задел головой, и абажур качался, и тени ходили по стенам.
— Алина, — сказал он. — Мне надо домой. Она ждёт. Я ей сказал, что совещание.
— Иди.
— Как я туда пойду, Кать? Как я с ней в одной квартире…
— Так же, как я с ней в одном салоне. Застёгивала пуговицы. Тридцать две штуки. — Я посмотрела на него. — Ты сможешь. Девять дней. Ты на Ямале по сорок пять выдерживал.
Он чуть-чуть усмехнулся.
— Откуда ты знаешь про сорок пять?
— Вера Павловна сказала. Когда рассадку обсуждали.
Он кивнул. Пошёл в прихожую, обулся. Я стояла и смотрела, как он завязывает шнурки, наклонившись, большой, неуклюжий, в моей крошечной прихожей, где он задевал плечом вешалку. Он выпрямился и посмотрел на меня.
— Кать, — сказал он. — Можно я завтра приду? Днём. К нему. Не как отец. Просто. Про станцию рассказать. Завтра двенадцатое, выходной. Салют вечером.
Я стояла, держась за косяк. Он ждал. Он спрашивал. Он, который спрашивает один раз, сейчас стоял в моей прихожей и спрашивал, и я видела, что если я скажу «нет», он не переспросит. Он кивнёт и уйдёт.
— Можно, — сказала я.
Он кивнул и вышел. Я закрыла за ним дверь и прислонилась к ней спиной. И слышала, как он стоит с той стороны, на площадке, и не уходит. Долго, минуту, может, две. Я слышала, как он дышит. Потом его шаги по лестнице, вниз, медленные, тяжёлые, как будто он нёс что-то очень тяжёлое и боялся уронить.
Я сползла по двери на пол и сидела в прихожей, на коврике, среди Мишиных сандалий, одна из которых была обмотана скотчем.
И только тут, наконец, заплакала.
Глава 17. Ямал
Глава 17. Ямал
*До свадьбы 9 дней*
Двенадцатого июня в Нижнем всегда праздник, и всегда немного не тот, которого ждёшь. Город украшают флагами, на площади Минина ставят сцену, где с утра поют хоры ветеранов, а к вечеру выходят какие-нибудь звёзды из девяностых, на Верхне-Волжской перекрывают движение, и по набережной ходят толпы с шариками, сахарной ватой и детьми на плечах. А вечером, в десять, над Волгой салют. Миша ждал его с прошлого года и третий день спрашивал, будет ли дождь. Дождя не было. Было солнце, плюс двадцать шесть и ветер с реки.
Макс написал в девять утра: «Можно в двенадцать?» Я ответила: «Можно». Больше мы ничего не писали.