Я налила себе стакан воды и выпила его залпом, как пьют водку.
Потом я сделала то, чего не делала семь лет. Я полезла на антресоли.
Коробка стояла там, где я её оставила, под пакетом с зимними сапогами, обычная коробка из-под обуви, перевязанная бечёвкой. На крышке маркером было написано «23.06», и всё. Я сняла её, села на пол в коридоре, под лампочкой без абажура, которую всё собиралась заменить, и развязала бечёвку.
Внутри лежало то, что осталось от моей свадьбы. Тайминг, распечатанный на трёх листах, с пометками красной ручкой. Рассадка. Список гостей. Квитанция о предоплате из «Откоса». Образец приглашения, белый, с золотым тиснением, «Максим и Екатерина приглашают вас разделить с ними радость». Засушенный пион из пробного букета, бурый и хрупкий, рассыпающийся от прикосновения. Кольцо, тонкое, золотое, с маленьким гранатом. Я так и не смогла его вернуть, хотя серьги вернула. Положила его сюда, в коробку, и семь лет делала вид, что не помню, где оно. Чек из салона «Белый шифон» за платье, которое я так и не забрала, и которое мне потом продали за полцены какой-то другой невесте. И фотографии. Распечатки, штук двадцать, со Светкиного «Никона», которые она мне принесла через месяц после всего, сложенные в конверт. Я тогда не смогла на них смотреть и положила сюда, не открывая.
Я открыла конверт сейчас.
Девичник. «Ласточка». Мы с девочками за столом, все в фате из магазина «Всё для праздника». Я смеюсь, запрокинув голову. Алина корчит рожу. Оля пишет мужу. Бармен с серьгой поджигает апельсиновую кожуру. Алина на стуле, с бокалом, говорит тост. Я танцую. Алина в моей фате, а я без неё, растрёпанная, счастливая. Это были распечатки, маленькие, десять на пятнадцать, Светка выбрала самые удачные. Я перебирала их, одну за другой, и смотрела на своё лицо, на это лицо девушки, которой через неделю выходить замуж и которая ещё ничего не знает, и мне хотелось сказать ей что-нибудь, предупредить, но я не знала что.
На последней фотографии, сделанной, судя по всему, уже поздно, я сидела на высоком стуле у барной стойки, а рядом со мной стояла Алина, обнимая меня за плечи, и мы обе смотрели в камеру. У меня на лице была улыбка, но какая-то медленная, смазанная, будто я улыбалась сквозь воду. Глаза полузакрыты. А за нашими спинами, у дальнего конца стойки, полубоком к камере, сидел мужчина в серой рубашке и смотрел на нас.
Я его не помнила. Я помнила, что какой-то мужчина в серой рубашке уступил мне место у стойки, и я сказала ему спасибо. Больше ничего.
Я смотрела на эту фотографию долго. Потом положила её обратно в конверт, конверт в коробку, коробку на место, под зимние сапоги.
Это ничего не значило. Мужчина в баре. В пятницу вечером в «Ласточке» было человек сто, и половина из них были мужчины, и многие из них были в серых рубашках, и смотрели на компанию девушек в фатах, потому что на неё нельзя было не смотреть.
Это ничего не значило. И кофе с тремя ложками сахара ничего не значил. И халат. И синяки на плече, четыре маленьких, в ряд, как следы от пальцев.
Я легла спать в два и до четырёх лежала, глядя в потолок. В четыре я встала, взяла телефон и открыла переписку со Светкой Котовой, последнее сообщение в которой было трёхлетней давности, поздравление с Новым годом с картинкой ёлочки.
Я напечатала: «Свет, привет. Странный вопрос. Ты случайно не хранишь исходники с моего девичника? Семь лет назад, "Ласточка". Мне очень нужно».
Палец завис над кнопкой «отправить». Я подумала, что она решит, будто я сошла с ума. Что в четыре утра бывшие коллеги не пишут про исходники семилетней давности. Что она, скорее всего, давно всё стёрла, потому что кто же хранит чужие девичники семь лет.
Я отправила. Потом выключила телефон, чтобы не смотреть на него каждые пять минут, и легла снова.
Мне снилась Волга, тёмная и широкая, и на ней ледокол «Ленин», который почему-то никак не мог пристать к берегу, и на палубе стоял полярник в серой рубашке и махал мне рукой. Я не видела его лица.
Глава 6. Пыльная роза
Глава 6. Пыльная роза
*Десять лет назад. И три года после*
Ледокол из сна так и не пристал к берегу. Я проснулась в половине шестого, в серой предрассветной тишине, закрыла глаза, чтобы уснуть снова, и вместо темноты увидела веранду.
Я десять лет её не вспоминала. То есть вспоминала, конечно, но так, как вспоминают адрес старой квартиры: знаешь, что он есть, а заходить не заходишь. А тут веранда открылась сама, целиком, со всеми запахами, и я лежала на спине, глядя в потолок, на котором от фонаря во дворе качалась тень тополя, и не могла её закрыть.
Мне был двадцать один год. Я третий месяц работала ассистентом в «Жасмине» и ещё не знала ни одного правила, кроме тех, что мне диктовала начальница: не садись, не ешь при гостях, не спорь с тёщей. Свадьба была в загородном клубе в Ольгино, на сто двадцать человек, с ведущим, который пил больше гостей, и с колонкой, которая сломалась в разгар конкурса «танцуют все». Колонка захрипела, пискнула и умерла, и сто двадцать человек в зале замолчали, и в этой тишине я услышала, как у меня колотится сердце, потому что отвечать за колонку на этой свадьбе должна была я.
Свидетель жениха подошёл ко мне через минуту. Высокий, в мятой белой рубашке с закатанными рукавами, с галстуком, сбившимся на бок, с широким спокойным лицом, на котором было написано, что он видел сломанные колонки и пострашнее.
— Отвёртка есть? — спросил он.
— Маникюрный набор.
— Давай.
Он залез под сцену, длинный, неуклюжий, и пролежал там десять минут, светя себе телефоном, а я стояла рядом на коленях и подавала ему пилочки и щипчики, как медсестра хирургу. Потом колонка кашлянула и заиграла «Руки вверх», и зал закричал «ура», а он вылез, весь в пыли, с паутиной в волосах, и сказал: «Провод перетёрся. Вы мне должны танец». Я сказала, что ассистенты не танцуют. Он сказал, что подождёт.
Он ждал до половины второго ночи. Он не пил, я заметила. Он сидел за столом свидетелей, разговаривал с какой-то бабушкой про рассаду, помогал официантам выносить столы на улицу, когда гости решили курить на воздухе, и время от времени находил меня глазами в зале. Не настойчиво. Просто проверял, что я ещё здесь.
Когда последние гости уехали и ведущий уснул в бильярдной, а начальница уехала домой, оставив меня сдавать зал, он вышел на веранду, где я сидела на ступеньке и снимала туфли, потому что ноги горели, и сказал: «Ну что, ты уже не ассистент?» Музыки не было. Колонку увёз диджей. Мы танцевали босиком на деревянном полу веранды, под стрекот кузнечиков в траве и под гул трассы где-то далеко, и я наступила ему на ногу, и засмеялась, и подняла голову сказать «простите», и он меня поцеловал.
Я помню, что подумала тогда очень трезво, как думают в важные минуты: этот человек меня поцеловал первым. Значит, второй раз поцелую я. И поцеловала.
Его звали Максим. Он учился в Политехе на последнем курсе, на мостостроении, и рассказывал мне про мосты так, как другие парни рассказывают про машины. В первую неделю он привёл меня на Канавинский мост в три часа ночи и заставил стоять посередине, держась за перила, пока мимо проезжали грузовики, и мост дрожал под ногами. «Чувствуешь? — говорил он. — Это он дышит. Мост должен дышать, иначе сломается. Всё живое должно немного прогибаться». Мне было страшно и холодно, и я думала, что он сумасшедший, а потом думала, что, кажется, я его люблю. Через неделю после этой ночи на мосту. Это было слишком быстро, и я не сказала ему ещё три месяца.
Он говорил мало. Это меня сначала злило, а потом я поняла, что он не молчит, он слушает. Он слушал так, как никто меня не слушал ни до, ни после: не перебивая, не кивая для вида, а по-настоящему, и потом через неделю вспоминал то, что я сказала мимоходом и сама забыла. Что я люблю груши, но только твёрдые. Что я в детстве боялась лифтов. Что мой отец присылает мне платья из Москвы, а мама вешает их в шкаф и не даёт надевать. Он запоминал всё это, как запоминают нагрузки на балку, и однажды принёс мне в пакете три твёрдых груши и голубое платье из секонда на Мытном рынке, очень похожее на то, отцовское, из девятого класса. Он сказал: «Это от меня. Его можно надевать».