Не говори Максу. Ты Максу не говори. Алине не говори. Все просили меня кому-нибудь чего-нибудь не говорить. Я, видимо, была той, кто умеет хранить чужие секреты, и не умеет рассказывать свои.
Миша спал. Я стояла у его кровати и смотрела, как он спит, раскинув руки, сбросив одеяло, с блокнотом под подушкой, как всегда. Сандалия с прозрачным скотчем стояла у двери. На столе лежал его рисунок: белый медведь на льдине, а рядом с медведем маленький домик с флагом, и надпись печатными буквами: «СИКРЕТНАЯ СТАНЦИЯ». И человечек в шапке с помпоном, стоящий на пороге домика. У человечка было лицо, нарисованное двумя точками и чёрточкой. И между бровями, которые были двумя дугами, Миша нарисовал маленькую вертикальную палочку.
Складку.
Я стояла и смотрела на этот рисунок, и не плакала, потому что плакать я не умела, только на второй минуте чужих первых танцев.
Потом я вернулась на кухню, открыла ноутбук и снова вызвала на экран кадр из «Ласточки», двадцать три тридцать восемь. Алина у стойки, два оранжевых бокала. Мужчина в серой рубашке в трёх стульях от неё. Я увеличила его лицо. Нос с горбинкой. Короткая стрижка. Часы на левой руке.
В субботу, в одиннадцать, в Белом зале «Откоса», я его увижу.
Если это он, я узнаю. Если это не он, я хотя бы буду знать, что не он.
И тогда я не знаю, что буду делать. Тогда у меня не останется ничего, кроме двух бокалов, которые за три минуты превратились в один, и четырёх синяков, которые семь лет как прошли.
Глава 15. Девяносто девять и девять
Глава 15. Девяносто девять и девять
*До свадьбы 10 дней. Макс*
Мама позвонила в среду в половине пятого и сказала:
— Приезжай. Один.
Голос у неё был ровный, но я знал этот голос. Этим голосом она звонила мне на Ямал три года назад, когда её только выписали из реанимации и она уже могла говорить, но ещё не могла держать телефон, и медсестра держала его у её уха. «Максим, приезжай. Один». Тогда она не хотела, чтобы я привозил с собой никого из Новоуренгойских друзей, которые предлагали поехать со мной, чтобы мне не было тяжело. Она сказала: «Это наше дело. Семейное».
Я бросил совещание по Кстово на середине, оставив Глеба отдуваться перед заказчиком, сел в машину и через двадцать минут был на Белинского. Баба Шура на скамейке посмотрела на меня, как смотрят на человека, которого ведут на казнь, и ничего не сказала, что было на неё совсем не похоже.
Мама сидела на кухне. Не в кресле в гостиной, где она обычно сидела днём, а на кухне, на своей табуретке у окна, прямая, в синем платье с белым воротничком, в котором она ходила в поликлинику и в собес. Перед ней на клеёнке лежал конверт. Большой, белый, плотный, с логотипом в углу: синяя спираль, и под ней буквы «ДНК-Центр. Медицинская генетика».
Я остановился в дверях.
— Садись, — сказала мама.
Я сел. Напротив неё. На то место, где семь лет назад сидел, когда пришёл сказать, что свадьбы не будет. На то место, где неделю назад, наверное, сидела Катя.
Мама положила здоровую руку на конверт.
— Я всю жизнь не спрашивала, — сказала она. — Ты знаешь. Мама меня так учила. Я и брата своего не спрашивала, твоего отца, когда он пить начал. Думала, сам разберётся, взрослый. И мать твою не спрашивала, когда весь двор шептался, а я делала вид, что не слышу. И тебя не спрашивала. Ни про отца, ни про мать, ни про Катю. Ты пришёл тогда, сказал: свадьбы не будет. Я налила тебе водки и ничего не спросила. И ты уехал на свой север на три года.
— Мам…
— Не перебивай. Мне трудно говорить, у меня язык после больницы плохо слушается, а если ты перебиваешь, я теряю, что хотела сказать. — Она помолчала, собираясь. — В марте я была на реабилитации. В центре на Родионова, где бассейн. Ты меня возил три раза в неделю, а в остальные дни Алиночка или такси. И вот однажды, в конце марта, я вышла из корпуса, ждала такси, сидела на скамейке у входа. Там сквер, детская площадка. И я увидела Катю.
Я сидел и смотрел на конверт.
— Она с мальчиком гуляла. Он на горке катался, а она стояла и в телефон смотрела. Я её сразу узнала, она не изменилась почти. А потом мальчик скатился с горки и побежал к ней, и упал, и коленку разбил, и не заплакал. Встал, посмотрел на коленку и нахмурился. — Мама помолчала. — Вот так нахмурился, Максимушка. Как ты. Складочкой. Я на тебя на такого тридцать лет смотрю, я эту складочку из тысячи узнаю.
— Мама. Это ничего не значит. Это просто…
— Я знаю, что ничего не значит. Я сама себе так сказала. Старая дура, говорю, тебе уже везде мерещится. Мало ли кто как хмурится. Но потом я не спала три ночи. Я лежала и думала: а если? А если это твой? Ему лет пять-шесть на вид. Значит, она его родила в тот год, когда вы расстались. И ты ничего не сказал. И она ничего не сказала. И я ничего не спросила.
— Я знал, что она беременна, — сказал я.
Мама подняла на меня глаза. В них не было удивления. Было что-то другое, усталое и горькое.
— Знал, — повторила она.
— Мне сказали, что он не мой. Что срок не сходится. Мы тогда… перед свадьбой… — Я не мог объяснить это маме. Про две недели, про Катину идею, про вечность. Я никогда в жизни не обсуждал с мамой такие вещи. — Срок был не со мной. Я посчитал.
— Кто тебе сказал?
Я молчал.
— Кто тебе сказал, Максим, что не твой?
— Неважно.
Мама долго на меня смотрела. Потом кивнула, медленно, будто что-то для себя решила.
— Ладно, — сказала она. — Неважно так неважно. Я тебе дальше расскажу. Я Нину попросила найти, где Катя работает. Нина нашла, через интернет, там всё есть, агентство, телефон, фотографии. И тогда я подумала: у меня свадьба сына через три месяца. А я хочу посмотреть на мальчика вблизи. И чтобы ты на него посмотрел. Сам. Без меня. Я не знала, как это сделать по-другому. Ты бы меня не послушал, если бы я тебе сказала. Ты бы сказал: мама, тебе мерещится. Ты бы сказал: лучше не знать. Ты же мой сын, ты от меня этому научился.
— Ты наняла её специально, — сказал я.
— Специально.
— Через Нину. Чтобы я не знал.
— Чтобы ты не знал.
— И Алина…
— Алина ничего не знает. И ты ей не говори. — Мама подалась вперёд, и рука её на конверте сжалась. — Ты слышишь меня? Алиночке ни слова. Пока. Я её люблю. Она мне жизнь спасла. Я не знаю, что будет, и я не хочу, чтобы она узнала от кого-то, кроме тебя, и не сейчас, когда ты сам ещё ничего не понимаешь. Обещай.
Я не ответил. Я смотрел на конверт под её рукой.
— На дегустации я уже знала, — сказала мама. — Как только он вошёл. А потом он рассказал про полярника. И потом я его позвала на пирог. И показала ему твою фотографию, на даче, в Кузнечихе, где ты с вилкой. И он сказал: я тоже так держу. И показал. — Она сглотнула. — В кулаке. Как лопату.
Она убрала руку с конверта и пододвинула его ко мне. Конверт был вскрыт. Аккуратно, ножом, по верхнему краю.
— Я дала ему чупа-чупс, — сказала мама. — И забрала палочку. В салфетку. А твоя чашка у меня всегда тут, с отбитой ручкой, ты из неё двадцать лет пьёшь. Я её после тебя не мыла, в пакет положила. В центре сказали, так можно, это называется информационный тест, для себя, не для суда. Пять рабочих дней. Сегодня позвонили, я съездила на такси и забрала. Я уже прочитала. Теперь ты.
Я взял конверт.
Внутри был один лист, белый, с той же синей спиралью в углу, с таблицей, в которой были какие-то буквы и цифры, локусы, аллели, я не знал, что это значит, и мне было всё равно. Я смотрел на последнюю строчку. Она была выделена жирным.
«Предполагаемый отец (образец № 2, "чашка") не исключается как биологический отец ребёнка (образец № 1, "палочка"). Вероятность отцовства: 99,98%».
Я прочитал это три раза. Потом положил лист на клеёнку, текстом вниз.
На кухне тикали часы, старые, с кукушкой, которая не куковала уже лет пятнадцать, потому что сломалась, и мама так и не отдала её в ремонт. За окном ворковали голуби. Где-то во дворе баба Шура кричала на кого-то, чтобы не ставил машину на газон.