Он подвинул свою руку на десять сантиметров и положил её поверх моей. Тёплую, тяжёлую. Я перевернула ладонь и сжала его пальцы так, что побелели костяшки, и тогда он встал, обошёл стол, поднял меня со стула и прижал к себе. Я уткнулась лицом ему в рубашку, мокрую насквозь, потому что он бежал от «Пеликана» сто метров по жаре, и от неё пахло улицей, страхом и им. Он держал меня, и я слышала, как у него колотится сердце, быстро и неровно, как у человека, который одновременно не успел и успел.
Я не знаю, кто из нас начал первым. Наверное, оба. Я подняла голову, а он уже наклонялся, и его губы нашли мои, и это было совсем не так, как я помнила. Сильнее. Злее. Жаднее. Как будто мы оба семь лет голодали и только сейчас вспомнили, что такое еда. Он держал моё лицо в ладонях, а я вцепилась пальцами ему в рубашку на спине, и край стола врезался мне в бедро, и папка «Свадьба 21.06» соскользнула и упала на пол, и мне было всё равно. Семь лет обиды, которую я носила, как зимнее пальто, не снимая даже в июле, вдруг оказались тоньше папиросной бумаги.
А потом я увидела через его плечо эту папку на полу. «Свадьба 21.06». Его свадьба. С ней.
Я отстранилась и упёрлась ладонями ему в грудь.
— Нет, — сказала я. Голос был чужой, хриплый. — Нет, Макс.
Он смотрел на меня и дышал тяжело, как после бега.
— Ты её жених, — сказала я. — До сих пор. У неё на пальце твоё кольцо. Ты сегодня поедешь к ней домой и будешь есть её котлеты. Я так не буду. Я не буду как она. Я не возьму чужое, понимаешь? Даже если оно когда-то было моим. Даже если оно моё было первым.
Он долго молчал. Потом медленно разжал руки.
— Понимаю, — сказал он.
— Сначала закончи с ней. Честно. В глаза. А потом посмотрим.
— Посмотрим, — повторил он.
Он отошёл и сел на стул для клиентов, а я подняла папку с пола и села за свой стол, и мы сидели так, через стол, молча, и губы у меня горели, долго, я не знаю сколько, пока на улице не начало темнеть и пока в окне не зажёгся фонарь.
Глава 23. Диван
Глава 23. Диван
*До свадьбы 4 дня, ночь. Макс*
Я сидел в машине на Ильинской, у кафе «Пеликан», там, где бросил машину четыре часа назад, когда бежал к агентству, и не мог повернуть ключ.
Фура с цветами давно уехала. Охранник, который принял меня за вора, сменился. На веранде кафе сидели люди, пили пиво, смеялись, и девушка за ближним столиком снимала себя на телефон на фоне заката, поворачивая голову то так, то эдак. Я смотрел на неё и не видел. Я видел полуподвал на Ильинской. Стол. Папку на полу. И её губы.
Я инженер. Я привык разбирать всё на нагрузки. Что держит, что давит, где слабое место. Я пытался разобрать и это. Семь лет обиды. Месяц, за который я видел её чаще, чем за все эти семь лет вместе взятые. Ливень на Ковалихе. Толстовка в Городце. Её ладонь у меня на затылке, на её кухне, ночью. Всё это давило. Всё это копилось, как копится снег на кровле, которую рассчитали на средний год, а пришёл не средний. И сегодня, у неё в агентстве, когда я держал её, ещё дрожащую после этого урода, кровля просто сложилась. Без треска. Тихо. Как складываются плохо рассчитанные склады.
Я её поцеловал. Или она меня. Неважно. Важно, что, когда она меня оттолкнула, я ещё секунду не понимал, где я. А потом понял, и мне стало так стыдно, что заболело в груди.
«Ты её жених. У неё на пальце твоё кольцо. Я не буду как она».
Она права. Она всегда была права. Даже когда врала.
Я повернул ключ.
Домой я приехал в двенадцатом часу. Я специально ездил кругами: по Нижне-Волжской, через мост в Канавино, по Московскому шоссе до Сормова и обратно. Мне нужно было время, чтобы лицо стало обычным. Я смотрел на себя в зеркало заднего вида на каждом светофоре. Лицо было обычное. Только глаза чужие.
Алина была на кухне. Она стояла у плиты в домашнем платье, без фартука, и ничего не готовила. Просто стояла, держась обеими руками за край столешницы, и смотрела в окно. На плите стояла сковородка, пустая. Рядом на доске лежала рыба, нечищеная, и нож.
— Пришёл, — сказала она, не оборачиваясь.
— Пришёл.
— Я хотела рыбу. В фольге. А потом не смогла. Руки не слушаются.
Она обернулась. Глаза у неё были красные. Не от лука. Лука не было.
— Что случилось? — спросил я. Я знал, что случилось. Вчера вечером она кричала на балконе «сядешь ты, а не я». Сегодня утром, судя по всему, Ламов ей не звонил, или звонил, или она не знала, где он и что делает. Она весь день не знала. И весь день, наверное, стояла вот так, держась за столешницу.
— Ничего, — сказала Алина. — Нервы. Свадьба через четыре дня. Мне психолог говорит, это нормально.
Она подошла ко мне. Близко. Положила руки мне на грудь, туда, где час назад лежали другие руки, и подняла голову.
— Обними меня, — сказала она. — Пожалуйста. Мне страшно.
Я обнял. Мои руки сделали это сами, как делали два с половиной года. Привычно. Правая на спину, левая на затылок. Она уткнулась мне в плечо и замерла. От неё пахло ванилью с перцем, её духами, и ещё чем-то кислым, как пахнет у людей, которые весь день боялись.
Я стоял и держал её, и думал, что от меня, наверное, пахнет Катей. Её волосами, её агентством, её кофемашиной, которая поёт. Я думал, что Алина сейчас это почувствует. Она не почувствовала. Или почувствовала и ничего не сказала.
— Макс, — сказала она мне в плечо. — Пойдём спать. Пожалуйста. Мне сегодня надо. Чтобы ты рядом. Чтобы ты… ну, ты понимаешь.
Я понимал.
И я не мог. Не потому что не хотел. А потому что час назад у меня на губах была другая женщина. И если я сейчас пойду с Алиной в спальню, я сделаю с ней то же, что она сделала с Катей семь лет назад. Возьму то, что мне не принадлежит, под чужим именем. Солгу телом.
— Аль, — сказал я. — Я спину потянул. На объекте. Сегодня. Плиту поднимали, я подставился. Еле хожу.
Она отстранилась и посмотрела на меня.
— Спину?
— Да.
— Покажи где.
— Тут. — Я показал на поясницу. — Внизу.
Она положила ладонь мне на поясницу. Осторожно, профессионально, как трогала мамину руку, проверяя, где болит. Нажала. Я поморщился, хотя ничего не болело.
— Тебе мазь нужна, — сказала она. — И на твёрдом спать. На кровати нельзя, она мягкая, хуже будет. Ложись на диван. Я тебе постелю.
Она постелила мне на диване в гостиной. Принесла подушку, простыню, плед, тюбик мази из аптечки. Помогла мне лечь, хотя я не просил. Намазала мне поясницу, тщательно, тёплыми руками, и укрыла пледом до плеч, как укрывают ребёнка.
— Спокойной ночи, — сказала она.
— Спокойной ночи.
Она пошла к двери спальни и остановилась в проёме, держась за косяк. В спальне горел ночник, и свет падал на неё сзади, и я не видел её лица, только силуэт.
— Макс, — сказала она. — Ты меня ещё любишь?
Я лежал на диване, укрытый пледом, с намазанной поясницей, которая не болела, и смотрел на её силуэт в дверях.
Я никогда в жизни не врал женщине, что люблю её. Ни разу. Я вообще редко говорил это слово. Кате я сказал его через три месяца, на Канавинском мосту, в три часа ночи, когда мост дышал у нас под ногами. Алине я говорил его, наверное, раз пять за два с половиной года. На Новый год. На день рождения. В больнице у мамы, когда ей стало лучше. Я говорил его искренне. Я думал тогда, что это правда. Что благодарность, нежность, привычка, тёплая кухня и рыба в фольге складываются в любовь, как складываются нагрузки в расчёте.
— Да, — сказал я.
Слово вышло легко. Без запинки. Как вылетело у Кати семь лет назад «у Альки». Быстро. С подробностями, если бы она попросила подробностей. Я бы нашёл.
Алина постояла ещё секунду. Потом сказала:
— Хорошо.
И ушла в спальню. И закрыла дверь не до конца, оставив щель, через которую на пол гостиной падала полоска жёлтого света от ночника.
Я лежал и смотрел на эту полоску.
Я соврал. Я, который спрашивает один раз. Который ушёл от женщины, потому что она соврала ему в лицо. Который семь лет носил эту ложь, как бетонную плиту, и гордился тем, что сам никогда, ни разу, никому. Я лежал на диване, укрытый пледом, и врал уже третий раз за вечер. Про спину. Про объект. Про любовь.