— А это не так?
— Это ровно наоборот. — Коррин смотрел ей в лицо. — Она не спит, госпожа. Она копится. Она не выходит через ладонь, потому что ладонь — дверь, и вы её не можете открыть, сколько ни бейтесь. Но когда вы подберете ключ. Постарайтесь открыть её медленно.
— Медленно открыть?
— Именно.
Он подошёл к окну.
— Вот что я хочу, чтобы вы поняли до того, как это случится. Когда дверь откроется — а она откроется. Если вы резко её распахнёте, из вас выйдет разом всё, что копилось. Не капля. Всё. И в тот момент, госпожа Римма, вы не будете хозяйкой. Хозяином будет голод.
Он помолчал.
— Я говорил вам в поместье, что магия крови сожрёт вашу личность, если вы не возьмёте эмоции под руку. Тогда вы решили, что это присказка старика. Сейчас я скажу иначе, потому что времени у меня нет на присказки. — Он обернулся. — Вы сделаете что-то страшное. Скоро. И вы этого не выберете. Единственное, что вы можете выбрать заранее, — что вы будете думать о себе на следующее утро.
Внизу, под окном, зажёгся ещё один фонарь. Потом ещё.
— Я не поняла, — сказала Римма.
— И слава богам, — сказал архимаг Коррин. — Поймёте — вернусь, обсудим. Доброй ночи, госпожа Торнео.
Ночью она не пила.
Не из решимости — просто кувшин остался внизу, а идти было лень, и она лежала в темноте, обхватив колени, и слушала, как за дверью, ходят слуги.
Эда спала с ней в комнате, на узкой кровати стоящей у двери. Дышала Эда неглубоко. Она всегда так спала — чутко, будто держала где-то внутри натянутую нитку, чтоб дёрнуло от первого скрипа.
Все в этом замке так спят. Дядя — потому что война. Бренн — потому что служба. Эда — потому что…
Мысль не додумалась. Мысли в последнее время не додумывались до конца — они начинались, доходили до середины и осыпались, как та капля.
Она уснула незаметно и проснулась среди ночи от того, что ей стало ясно.
Не страшно. Именно ясно — той дурной, стеклянной ясностью, какая бывает в четыре утра, когда всё видно и ничего нельзя. Она лежала и думала о белых точках фонарей вдоль набережной, которые горят потому, что где-то в подвале сидят люди и держат огонь.
Он уехал.
Он не бросил меня. Он поехал за ответом, потому что ответ мне нужнее, чем старик у двери.
И всё-таки он уехал, и завтра в этом городе не станет ни одного человека, чьё слово выше слова графа Айронвейла.
Рана под повязкой ныла и тянула в такт сердцу.
И где-то очень далеко, за лесами, за трактами, за всем этим спящим белым городом, нитка дёрнулась. Коротко. Сильнее, чем в прошлый раз.
Римма лежала, не двигаясь, и считала удары, пока не отпустило.
Утром Коррина уже не было в Солдаре, а к полудню об этом знали все.
Она поняла это не из объявления. Объявления не было. Она поняла по коридору.
Коридор был тот же, и люди в нём были те же, и звенело так же. Просто её перестали задевать плечом. Двое, что месяц смеялись ей в спину, отступили к стене раньше, чем она поравнялась, и один зачем-то поклонился. Мастер по стихиям, глухой на оба уха, поздоровался первым.
Что происходит? Почему они так себя ведут?
Вчера я была девчонкой при живом архимаге, и меня можно было толкать. Сегодня я девчонка при уехавшем архимаге, и меня надо трогать осторожно — вдруг он вернётся.
В зале Майза поставила её на то же место, что и все двадцать шесть раз до этого.
— Ладонь.
Римма разбинтовала.
И в этот момент у дальней стены снова лопнула чья-то кожа.
Это вышло глупо и мелко: у худого мальчишки в сером, того самого, с рассечённой бровью, что-то не получилось. Он ойкнул и зажал рот руками, а у его напарника из носа пошла кровь.
Кто-то охнул. Кто-то побежал за тряпкой. Майза повернула голову.
А Римму согнуло.
Не от боли. Внутри неё что-то встало и потянулось — само, с той жадной, радостной готовностью, с какой пёс срывается на свист, — и она успела только вцепиться здоровой рукой в столешницу.
Кровь у мальчишки поднялась с пола.
Не вся — с ложку, две. Тёмные капли оторвались от досок и пошли вверх, ровно, без дрожи, и повисли в воздухе на высоте её плеча.
И двинулись.
Капли прошли мимо учеников, в двух шагах, не свернув и не замедлившись, и пошли через зал ровной низкой цепочкой, туда, где не было никого кроме Риммы.
Она рванулась внутрь себя — туда, где всё это время была пустая полка, — и вцепилась, и потянула на себя, и первый раз за двадцать шесть занятий там, внутри, оказалось не пусто, а полно до краёв, и оно рвалось наружу мимо неё, как вода мимо ладони.
Капли дрогнули.
И осыпались.
Кровь упала на пол сразу вся, шлёпнув мокро и некрасиво, и мальчишка заорал, а от Риммы шарахнулись — не двое, не трое, весь зал разом, скамьи загрохотали.
Она стояла посреди звенящего зала, зажимая ладонь, и по подбородку у неё текло, и в ушах было тихо.
Майза подошла первой. Единственная.
— Ну вот. Уже что-то. Видела? — спросила она очень спокойно.
— Видела, — сказала Римма.
— И что это было? Почему прервала?
Римма смотрела на тёмное пятно на полу.
Чужая кровь встала и пошла ко мне. Я её не звала. Она сама меня заметила.
— Ничего, — сказала Римма ровно. — Испугалась и не удержала.
Майза посмотрела на неё долгим, усталым, всё понимающим взглядом человека, который много работает и мало спит.
— Ну-ну, — сказала она. — Иди умойся.
Римма пошла к дверям — прямо, ровно, не глядя ни на кого, потому что смотреть было нельзя.
Он сказал: сила ищет свою дверь. Он не сказал, как её открыть плавно.
Я не хозяйка. Я открою её резко и будет беда. Как я буду к себе относиться после этого?
В коридоре ей поклонились ещё двое.
Глава 26 Неугодный
Виталий
Ехали шестеро: Виталий, Викель и четверо солдат Торнео.
Дорога до трактира заняла остаток дня, и весь этот день Виталий, глядя в спину Викелю, думал не о том, что скажет. Он думал о горле, лёгких и брюхе.
Раньше я ехал бы на такой разговор спокойно. Я непробиваемый, чего бояться. А теперь еду и считаю, чем меня можно взять, пока я буду сидеть за их столом и делать умное лицо.
Спасибо, Хорн. Испортил человеку всю уверенность.
Не пить у них. Не есть у них. К стене спиной. Викеля рядом. И не давать себя увести в отдельную комнату, как бы вежливо ни звали.
Он проговорил это про себя дважды, как проговаривал перед схваткой на ковре, когда ещё был жизнь назад студентом и самбистом в городе, которого тут никто не выговорит.
Разница была в том, что на ковре не травят.
К трактиру подъехали в сумерках.
— Двое со мной, — сказал Виталий, спешиваясь. — Двое здесь, у коней. С улицы дверь не закрывать. Что бы ни услышали внутри — внутрь не лезть, пока я сам не крикну или пока не выйдет Викель. Викель выйдет — слушать Викеля.
— А если вы не выйдете, барон? — спросил старший из солдат, немолодой, обстоятельный.
— Тогда, — сказал Виталий, — вы ничего уже не поправите, так что и не суйтесь. Едьте в крепость и скажите Радиму и Лине. Всё.
Он толкнул дверь.
В трактире не было никого лишнего.
Ни купцов, ни возчиков, ни собак. Очаг горел, одноглазый хозяин тёр всё ту же кружку с тем же усердием обречённого. За сдвинутыми столами сидели человек десять — те же тёртые, спокойные мужики, что и в прошлый раз. Усатый был среди них, в середине, с тем же круглым добродушным лицом мясника.
Он не встал.
Виталий сел напротив. Не там, где ему оставили место, — а с краю, спиной к простенку между окном и очагом, чтобы видеть и дверь, и всех сразу. Викель встал у него за плечом. Двое солдат остались у входа.
На столе перед Виталием стояла кружка. Полная.
Он на неё не посмотрел.
— Барон, — сказал усатый приветливо. — Доехали. Вина?