Ну вот. А так хорошо себя чувствовал.
Глава 23 Вкус вина
Римма
На третий день её отвели в академию, и с этого дня они пошли один за другим, похожие, как звенья цепи.
Орден магов занимал целый ярус города — свои дворы, свои башни, свои застеклённые залы, где воздух был сухой и чуть звенел, как звенит перед грозой. Здесь учили тех, в ком пробудилась сила: детей знати, которых отдавали в орден, как отдают в монастырь, по закону, по расчёту, по страху. Дворянин с магией был обязан явиться сюда на освидетельствование и обучение. Отказаться значило дать короне повод. Повод короне не давали.
Архимаг принял её в первый день сам.
Коррин почти не изменился с тех пор, как приезжал к ним в поместье ставить ей диагноз: дряхлое тело, сшитое из сухих веток, светлые, слишком внимательные глаза на старом лице, и руки, которые не дрожали, хотя должны были дрожать по всем годам.
— Госпожа Торнео. — Он не встал, только наклонил голову; ему было можно. — Пока вы в этих стенах и числитесь моей ученицей, вас не тронет никто. Ни граф, ни двор, ни тот, чьё имя вы тут не услышите. Это не любезность. Это закон, и он крепче любой стены. — Он помолчал. — Он крепок ровно до тех пор, пока я стою за вашей спиной. А я старый человек и стою уже нетвёрдо. Так что учитесь быстро.
Учитесь быстро. Все мне тут говорят, что делать, и никто — как.
Учиться магии было хуже, чем наукам.
Один-единственный раз кровь её послушалась, и было это на дороге, ночью, в гостинице без названия, когда в дверь ломился человек и называл себя гонцом отца. Тогда рана раскрылась сама, и кровь пошла не вниз, а вверх, свилась в воздухе тугим маленьким фонтаном и повисла, дрожа, — живая, страшная, готовая.
Римма не сделала для этого ничего. Она стояла в трёх шагах от двери и не дышала.
Значит, оно во мне есть. Оно вышло без меня, само, когда испугалось за меня.
Осталось узнать, как позвать его, когда мне не страшно.
Здесь она узнавала это двадцать шестой день подряд.
В первый же день её поставили посреди звенящего зала, перед мастером и своими же ровесниками, и дали самое простое, с чего начинают учить детей: позвать свою кровь и удержать над кожей. Просто поднять каплю и не дать ей упасть. Малыши в углу зала делали это со своими стихиями, высунув язык от старания.
Она сняла повязку. Кровь не выступила, даже не набухла — она была глухая к ней. Римма потянулась к ней тем внутренним, чем тянулась дома, — и ощутила, как это внутреннее рвётся: она натягивала тетиву, привязанную к дереву за сотни вёрст отсюда.
Капля даже не дрогнула.
Зато из носа пошла кровь — эта шла легко, сама, будто в насмешку: ей воля Риммы была не нужна.
Смешок за спиной. Она не обернулась.
В гостинице оно поднялось само, без меня, и висело в воздухе.
А тут я не могу позвать и капли, и надо мной смеются дети, которые зажигают свечки пальцем.
Она вытерла кровь тыльной стороной руки, размазала.
Если и это уйдёт — что у меня останется? Спина да упрямство? Спиной от ножа не заслонишься.
А следом, тише, пришло другое, и это было стыдно думать, но она думала.
Лучше бы её вообще не было.
Не было бы дара — не приехал бы к нам в поместье архимаг, не поставил бы страшных слов; не забрали бы меня в Солдар за высокие стены, к людям, которые смотрят на меня как на нож или как на добычу. Сидела бы сейчас дома, в тени, пустая и никому не нужная девчонка, и отец был бы просто отцом, а не тем, из-за чьей дочери начинают войну.
Взяли бы обратно — отдала бы, не глядя. Всю, до капли.
— Расстояние, — сказала тихо Майза, подходя.
Римма подняла голову — и узнала её.
Не сразу. В поместье та женщина стояла во дворе среди чужих людей, над разложенными на земле телами, в дорожном, и Римма видела её мельком, издалека, потому что отец увёл дочь прежде, чем начали смотреть трупы. Но лицо было то же: широкое, тяжёлое, спокойное, с той усталостью, которая не проходит от сна. И волосы те же — густые, забранные в тугой узел на затылке, так туго, что оттягивали кожу на висках.
Это она тогда взяла Виталия за руки и держала долго, а потом сказала архимагу, что не всё разобрала, но то, что разобрала, ему не понравится.
— Вы были у нас, — сказала Римма.
— Была.
— Вы смотрели внутрь него.
— Смотрела. — Майза протянула ей тряпицу — не поморщившись, не отшатнувшись, как шарахались другие. — Зажми и не запрокидывай голову.
Римма взяла тряпицу.
— И что вы там увидели?
— Ничего, что тебе сейчас поможет, — сказала Майза.
— Это не ответ.
— Это весь ответ, который у меня есть, — сказала Майза ровно. — Я доложила архимагу. Архимаг решит, кому и когда это говорить. Я мастер, девочка, а не глашатай.
Значит, есть что говорить.
Значит, там было что-то такое, о чём старик молчит уже второй месяц.
Она зажала нос и не стала спорить. Спорить с людьми, которые сказали «нет» спокойно, было бесполезно — этому её научил отец, и научил на себе.
— Так вот. Расстояние, — сказала Майза, будто разговора и не было. — Связь не любит расстояния. Чем дальше он…
Она оборвала себя ровно на том же месте, где обрывал архимаг.
— Он на болотах, — сказала Римма. — В четырёх днях пути. В мёртвой крепости.
— Я знаю, где он, девочка. — Майза взяла её руку, ту, с раной, посмотрела на неё и не сказала гадости. — Но ты должна понять одно. Твоя сила велика. Но она — стеклянный мост. А такие рушатся, если по ним гонят слишком тяжёлые грузы. Не гони. Учись стоять на нём, прежде чем возить.
Она чуть улыбнулась, и улыбка была тёплая.
— Таких, как ты, тут больше нет. Тебе будет одиноко. Приходи ко мне, если станет совсем худо. Я не архимаг, но я рядом, а он вечно в разъездах.
Римма улыбнулась в ответ. Это она умела.
Мост, подумала она, идя после занятия по звенящему коридору. А если по мосту идут с ножом — что тогда? Стоять и смотреть, как идут?
Она не знала ответа. Но вопрос был про нож, а не про мост, и это её саму немного удивило.
Дни складывались из этого.
Сухой звенящий зал. Надрез на ладони. Капля, которая не слушалась. Кровь из носа, которая шла сама. Смешки, которые она научилась не слышать. И Майза, которая одна во всём ордене не глядела на неё как на диковину или на угрозу.
У входа в зал висела доска, и Майза каждое утро ставила на ней чёрточку — по пять в связку, за каждое занятие. Считать чужие успехи в ордене было не принято; считали посещения. Римма поймала себя на том, что смотрит на эту доску прежде, чем на людей.
Изредка кровь вдруг отзывалась — поднималась, дрожа, на один удар сердца — и тут же опадала, и Римма не понимала, что сделала не так и что сделала верно, а значит, не могла повторить. Сила приходила рывками и уходила, не спросясь. Чаще не приходила вовсе, и Римма стояла над собственной надрезанной ладонью, пустая, красная от стыда, и слушала, как звенит чужой воздух.
Не все здесь были волками. Были такие, кто смотрел ровно, кивал и не лез.
И была Ивонна.
Дочь графа Перони нашла её после того первого, самого злого занятия, когда звон в ушах стал невыносимым, а платок промок насквозь. Круглолицая, весёлая, пахнущая яблоками и морем, она подошла, взяла Римму за рукав и потащила прочь так, будто они сто лет знакомы.
— Идём. Если ты ещё минуту просидишь в этом зале, у тебя лопнут сосуды в глазах. Пойдём в сад. Там кормят уток, и это единственное занятие в этом городе, которое имеет смысл.
Они кормили уток.
Ивонна болтала — легко, беззлобно: о том, что мастер по стихиям глух на одно ухо и надо садиться слева; что повар кладёт в подливу слишком много мускату; что вон тот, в зелёном, всем говорит, что он племянник казначея, а на деле седьмая вода.