— Есть, — сказал Виталий.
Старший ждал.
Виталий подошёл, взял с телеги ту самую полосу — верхнюю, с гладким оплывшим срезом посередине. Половины не было. Ни опилок, ни лужи натёкшего металла, ни следа — просто половины не было, а срез застыл ровной волной.
— Так вышло, — сказал Виталий и положил полосу обратно.
— Как — так?
— Так. — Он смотрел старшему в глаза ровно. — Больше сказать нечего.
Старший смотрел на него, на срез, снова на него. Виталий видел, как тот прикидывает — не соврал ли барон, стоит ли давить.
Не стал давить.
— Дело ваше, господин, — сказал он наконец, ровно. — Мне-то плевать. Моё дело — довезти, что есть, и сказать, что видел. А что это значит и что с этим делать — хозяева решат. — Он повернулся к телегам. — Они у нас насчёт своего добра памятливые.
Телеги ушли за ворота и растаяли на болотной дороге.
Виталий стоял во дворе и смотрел им вслед, и ему было неуютно так, как не было ни от Кресвела, ни от отрядов Балетори без гербов.
Я думал, эта штука — мой секрет. Что я один знаю, что моя рука жрёт их драгоценное железо. А оказалось — не секрет. Оказалось, они привезли счетовода, а счетовод пересчитал.
Теперь они знают, что барон Крорна одной ладонью съел половину полосы холодного железа — того самого, которого во всей марке кует только Торнео и которое стоит дороже людей. И они не знают, как я это сделал. И я не знаю. И вот это, кажется, хуже всего.
Он поймал себя на том, что перебирает в голове варианты — и все они были дурные.
Что видит хозяин, когда ему это доложат. Первое: барон ворует. Плохо, но понятно, за это убивают быстро и без выдумки. Второе: барон умеет портить их товар. Хуже. Тогда я не сосед, а убыток, и убыток надо закрыть. Третье, и самое поганое: барон умеет жрать холодное железо. То есть барона нельзя ни зачаровать, ни, может статься, взять зачарованной сталью. То есть барон — не человек с болота, а вещь, которой не должно быть.
А вещь, которой не должно быть, либо покупают, либо ломают. Третьего с такими вещами не делают.
Он посмотрел на свою ладонь.
Обычная ладонь. Мозоли от вожжей.
Три дня после телег было тихо.
Слишком тихо, если считать честно. Дозор с реза докладывал: прошли двое верхом, к вечеру ещё телега, никого чужого. От Балетори — пусто. Из деревни — ничего, кроме бабы, которая пришла жаловаться, что сосед перегородил канаву.
Виталий разбирал канаву два часа и был этому почти рад.
На четвёртый день у ворот появился человек.
Тот самый, никакой — лет тридцати, в грязной свите, с лицом, которое забываешь, пока на него смотришь. Он не улыбался. В прошлый раз он улыбался и говорил охотно, и от этого весь разговор вышел почти приятельским.
Сейчас он стоял в проёме и ждал, пока Виталий сам к нему выйдет.
— Барон.
Не «господин». Барон.
— Ну.
— Вас ждут, — сказал человек. — Там же.
— Когда?
— Завтра.
Он повернулся и пошёл прочь, и Виталий смотрел ему в спину и понимал, что ему не назвали ни часа, ни условий, ни имени того, кто зовёт, и что торговаться в этот раз, судя по всему, не будут.
Викель подошёл и встал рядом, жуя.
— Поедете, барон?
— Поеду.
— Чего они хотят?
Виталий помолчал.
Чего? Хороший вопрос.
В прошлый раз я приехал с пустыми руками и уехал с кузнецом, каменщиком и жёрновом, потому что был им полезен и дёшев. А теперь я им не дёшев. Теперь я — та самая вещь, которой не должно быть.
— Вот и узнаем, — сказал он.
— А если они не про торг?
— Тогда и посмотрим, чего стоит моя железная кожа. Людей своих возьми. — сказал Виталий и пошёл в башню.
Горло, лёгкие, брюхо.
Спасибо, Хорн. Испортил человеку всю уверенность.
Глава 25 Одна
Римма
Дни в Солдаре считались не рассветами, а занятиями.
Рассветы тут были одинаковые: серое в окне, потом белое, потом чужой город начинал шуметь внизу и шумел до темноты. А занятия шли по счёту, и счёт вела Майза — коротким углём на доске у входа в зал, чёрточка за чёрточкой, по пять в связку. Римма поймала себя на том, что смотрит на эту доску каждое утро прежде, чем на людей.
Двадцать шесть чёрточек. Пять связок и одна.
Двадцать шесть раз я вошла сюда и двадцать шесть раз ушла ни с чем. Дома было еще хуже, дома я не могла спать.
Зал звенел. Он всегда звенел — сухим, высоким, чуть тошнотворным звоном, который не слышишь ушами, а чувствуешь в зубах и в переносице. Первую неделю от него болела голова. Теперь голова болела от другого.
— Ладонь, — сказала Майза.
Римма разбинтовала руку. Рана лежала поперёк ладони, узкая, тёмная, с той плёнкой вместо корки, которая не желала твердеть уже второй месяц. Края её были чуть шире, чем в поместье. Не намного. На волос в неделю, если считать честно, а она считала.
— Зови.
Римма позвала.
Это не было словом и не было мыслью. Дома, в первый раз, оно вышло само — от злости и от боли, и волосок крови встал над надрезом и продержался четыре удара сердца, и она запомнила эти четыре удара как самую большую победу в своей жизни. Здесь она тянулась к тому же месту внутри себя и находила там пустое. Не запертое. Не тяжёлое. Просто пустое, как пустая полка, с которой всё унесли, а полку оставили.
Капля набухла и повисла. Тяжёлая. Чужая.
— Ещё.
Она потянула сильнее. В переносице щёлкнуло, и по губе пошло тёплое.
— Довольно, — сказала Майза и подала тряпицу.
Римма зажала нос. Голову назад она не откидывала — это ей объяснили в первый же день, объяснила Эда, а не мастер: откинешь, и кровь пойдёт в горло, а глотать свою кровь — последнее дело, потом весь день мутит.
Своя кровь идёт из носа, когда её не звали. Но не идёт с ладони, когда зову. Смешно.
Малыши в дальнем углу зала гоняли по столешнице каплю воды. У девочки лет девяти капля ползла ровно, как жук, и на повороте не разваливалась.
— Не смотри туда, — сказала Майза.
— Я не смотрю.
— Смотришь. — Наставница села на скамью и вытянула ноги; у неё всегда болели ноги, и она этого не скрывала. — И зря. Они не делают то же, что ты. Они двигают воду, которой на них наплевать. Ты пытаешься договориться с собственной кровью, а кровь у человека одна и мнение у неё своё.
— У них выходит. У меня нет.
— У них выходит, потому что они как фокусники с ярмарки, кому какое дело до игр с водой. — Майза потёрла колено. — Слушай сюда, девочка. Твоя сила гораздо могущественнее и опаснее этой забавы, — она кивнула на малышей. — Не мудрено что и овладеть твоей силой сложнее и подчинить её тоже. Да и чужеземец твой далеко, а он, будь он рядом, помог бы твоей силе. Наделал дел твой отец.
Римма опустила тряпицу.
— Вы это уже говорили.
— И скажу ещё десять раз, нельзя было вас разделять. — Майза посмотрела на неё снизу вверх, буднично, как смотрят на телегу, которую надо разгрузить. — Будто если бы Геллерт решил иначе, кто-то ему возразил бы.
Римма перебинтовала руку сама, зубами затянув узел, как привыкла.
Она права, да и Коррин прав, нельзя было нас разделять. И в том что ни кто бы не возразил отцу, она тоже права. Война и так на пороге, какое кому дело что решил сделать со своим вассалом маркграф?
Она уже пошла к двери, когда что-то её остановило.
Не звук. В зале и не было ничего нового: тот же звон, тот же скрип скамьи, шёпот в углу. Просто на середине шага у неё под языком стало солоно и тепло, и она обернулась раньше, чем поняла зачем.
У дальней стены мальчишка лет двенадцати сидел на полу и держался за бровь. Тренировочный снаряд для магов земли валялся рядом. Между пальцами у мальчишки шло — не сильно, но шло, и по щеке уже дотекло до подбородка.
Римма стояла и очень отчётливо знала три вещи, которых знать не могла.