Что кровь тёплая. Что её немного — с ложку, не больше. И что она чужая, и чужая она не так, как чужая вода или чужой хлеб, а так, как чужой человек в твоей комнате.
— Госпожа Торнео, — позвал кто-то.
Она пошла к двери, не оборачиваясь.
Чуять — умею. Позвать — нет. Прекрасная у меня магия. Могу сказать, у кого в зале порез. Хоть в лекари иди.
* * *
Дядя присылал за ней раз в неделю, по средам, и это были единственные часы, когда Римма чувствовала себя не ученицей, а собой.
Кабинет Ратмира в верхней крепости был как он сам: широкий, тяжёлый, с картой во всю стену и без единой лишней вещи. Карту он не любил и говорил про неё, что карта врёт всегда, а особенно там, где красиво нарисовано.
Человек Ренье приезжал под вечер, менял лошадь и уезжал утром. Имени его при Римме не называли ни разу. Он был серый, невыразительный и до отвращения похож на всех остальных серых невыразительных людей, которых она за этот месяц перестала различать.
— Читай, — сказал Ратмир.
Серый читал по памяти. Бумаг он не возил.
— Айронвейл закончил набор в городе. Триста шестнадцать по спискам, из них годных — половина, но кормят всех. По деревням берут вторую сотню, платят вперёд, землю пока обещают на словах. Обоз собирают у северных складов. Судя по обозу, идти собираются не на месяц.
— Дальше.
— Гонцов господина маркграфа за три недели ушло семь. Дошло три. Двоих нашли на тракте у Ирны, ещё двоих не нашли вовсе. — Серый помолчал ровно столько, сколько нужно, чтобы стало понятно, что дальше главное. — При тех, кого нашли, лежали чужие вещи. Пряжка карвестской работы. Монеты Карвеста. У одного — обрывок шнура, каким в Карвесте вяжут тюки в порту.
Ратмир не сказал ничего. Он смотрел в карту.
— Карвест? — спросила Римма.
— Карвест молчит третью неделю, госпожа, — сказал серый. — Перони на письма не отвечает. Наши люди в порту не пишут. Тех, кого послали посмотреть, почему не пишут, тоже нет.
— И при убийцах — карвестские вещи.
— Так точно.
— Всякий раз?
Серый впервые за вечер поднял на неё глаза.
— Всякий раз, госпожа.
Римма подошла к стене и посмотрела на карту, которая врёт, особенно там, где красиво.
Семь гонцов. Четверо мёртвых. И у каждого при себе — маленький аккуратный Карвест.
Если бы я резала гонцов и хотела, чтоб думали на соседа, я бы подкинула один раз. Ну два. На третий уже стыдно.
— Дядя.
— Ну.
— Это слишком удобно.
Ратмир повернул голову.
— Что именно?
— Всё. — Она положила палец на тракт у Ирны и повела вниз, к морю. — Человек, который убивает гонца, торопится. Он забирает сумку и уходит. Он не раскладывает вокруг тела пряжки, монеты и верёвочки, чтобы нам было понятнее. Четыре раза подряд не раскладывает.
— Может, дурак.
— Четыре раза подряд — не дурак. Четыре раза подряд — это работа. — Римма выпрямилась. — Кто-то очень хочет, чтобы отец поссорился с Карвестом. И делает это старательно, как пишут письмо, которое должны прочитать вслух. Только он переигрывает.
Ратмир молчал, и молчал он так, что серый на всякий случай уставился в пол.
— Ты это сама надумала? — спросил он наконец.
— А что тут надумывать.
— Ничего, — сказал Ратмир. — В том и дело, что ничего. Я это думаю с первого тела. Ренье думает то же самое. И твой отец думает то же самое, и оттого спит хуже нас всех.
— Так почему тогда…
— Потому что второе тоже возможно, племянница. — Он всё-таки подошёл к карте и накрыл ладонью юг — весь, разом, от Верендила до моря. — Возможно, что Перони уже присягнул. И тогда он молчит не потому, что его подставили, а потому, что ему нечего нам сказать. И вот беда: молчит он в обоих случаях совершенно одинаково.
Он убрал руку.
— Дальше давай.
— Дальше — Кураль, — сказал серый.
Римма подняла голову.
— Господин маркграф посылал в мёртвые земли троих. Вернулось двое. — Серый говорил всё тем же ровным голосом, каким перечислял пряжки. — Третий помер по дороге назад, но не от чумы: свалился с гнойной ногой, наступил на что-то в развалинах. Те двое дошли до самого порта и лежали над ним двое суток.
— И?
— И порт живой, господин маршал.
Тишина в кабинете стала другой.
— Причалы расчищены. Не все — три из семи, но расчищены начисто, и не руками десяти человек. Свозят лес, много. Ставят склады — уже под крышей, госпожа, стены смолёные. Людей на месте немного, десятка четыре, и они не пугаются: ходят открыто, костры жгут открыто. — Он помолчал. — Кораблей нет ни одного. И вот это наши двое запомнили лучше всего. Порт есть. Кораблей нет. Ждут.
Ратмир очень медленно опустился в кресло.
— Чьи люди?
— Не знаю, господин маршал. Гербов нет. Одежда простая. Говор — не наш и не карвестский. Наши думают на Айронвейл.
— Наши думают на Айронвейл, — повторил Ратмир. — Ну конечно. Наши думают на Айронвейл, потому что у нас уже месяц на всё один ответ.
Римма смотрела на карту.
Кураль лежал на самом верху, у гор, между их землями и землями графа: маленькое серое пятно без единой надписи, которое картограф добросовестно оставил пустым, потому что не знал, что там теперь.
Айронвейл сидит поперёк дороги. У него армия, у него город, у него корона за спиной. Ему не нужен порт. Ему вообще ничего не нужно — ему достаточно однажды выйти и пойти.
Порт нужен тому, кому идти по земле неоткуда.
Она открыла рот и снова закрыла.
Мысль была слишком большая, и хвост у неё уходил в темноту, и Римма не понимала, за какой конец её тянуть. Она знала только, что если расчищают причалы, то не для того, чтобы туда однажды пришёл человек, который и так уже здесь.
— Дядя, — сказала она. — А зачем Айронвейлу порт?
Ратмир поднял на неё глаза.
Он смотрел долго — тем тяжёлым, неспешным взглядом, каким смотрел на её тарелку в первый вечер. Потом придвинул к себе лист, обмакнул перо и записал. Коротко, четыре или пять слов.
— Не знаю, — сказал он. — И это плохо, племянница. Я не люблю вопросов, на которые у меня нет даже дурного ответа.
Он отложил перо.
— Иди спать. И ешь.
* * *
Ивонна нашла её на другой день, и Римма поняла, что что-то не так, ещё прежде, чем та подошла.
Ивонна шла быстро. Ивонна никогда не ходила быстро.
— Идём в сад, — сказала она. — Идём, идём. Хлеб я взяла.
Они сидели у воды, и утки собрались, как всегда, и селезень-жулик, как всегда, грёб под себя, и Ивонна крошила ему хлеб — ему, а не маленькой, — и говорила без остановки о том, что мастер по стихиям наконец оглох и на второе ухо, и что в подливу теперь кладут не мускат, а какую-то дрянь, и что тот, в зелёном, оказался всё-таки роднёй казначею, только такой, о которой в приличном доме не говорят.
Потом она замолчала на середине фразы.
— Меня забирают домой, — сказала она.
Римма не сразу поняла.
— Как — забирают?
— Так. — Ивонна смотрела на уток. — Вчера пришло письмо от отца. Не мне. Магистрам. Мне отдельно, в две строчки: собирайся, за тобой приедут, будь умницей. — Она усмехнулась, и усмешка вышла кривая. — Мне двадцать один год, Римма. «Будь умницей».
— А учёба?
— А что учёба. — Ивонна пожала плечами. — У нас в Карвесте свои есть. Слабенькие, зато свои.
Она разломила остаток хлеба и бросила уткам весь, разом, чего никогда не делала: она любила растягивать.
— Ты не спрашивай, — сказала она. — Я всё равно не знаю. Я вообще ничего не знаю, я тут утками занята.
— Я и не спрашиваю.
— Спрашиваешь. Лицом.
Они посидели молча. Вода стояла тихая, зелёная, и в ней отражались белые стены, и по стене ползла вверх клеть, и человек в клети смотрел вниз, на воду, или не смотрел никуда.
— Знаешь, что смешно, — сказала Ивонна. — Я всё лето думала: вот приедет осень, будет холодно, тоскливо, и мы с тобой будем сидеть вот тут в шубах, как две дуры, и кормить этих скотин. Я прямо видела. Даже шубу выбрала.