Я дал руку. Дёргаться я и так не собирался — на это тоже нужны силы, а мои скудные запасы подошли к той черте, за которой начинается звонкая пустота. Сандра молча перехватила мой локоть. Она придерживала его на весу обеими руками, чтобы искалеченную конечность не водило из стороны в сторону. Хватка у слепой была железная, её худые пальцы впились в ткань моей рубахи как клещи. Ариана пододвинулась вплотную. Я чувствовал её сбивчивое, неровное, горячее дыхание на своей грязной щеке. Она нашла рану на ощупь. Её тонкие пальцы осторожно, но очень твёрдо провели по скользким, разошедшимся краям вскрытого мяса. Я отчётливо услышал, как она с шипением втянула спертый воздух сквозь сжатые зубы. Одно дело — слышать тошнотворный запах крови и знать, что дело дрянь. Совсем другое — осязать собственными руками, насколько глубоко вошло кривое жало твари.
Потом она сунула вдоль кости шершавую щепку от обломка копья. Тот самый импровизированный лубок, который мы подобрали ещё у старых каменных врат, когда всё только начиналось и мы ещё верили, что проскочим. Сунула жёстко, прижимая мясо на живую. И стала мотать ткань. Туго. Ровно. Виток к витку. Старший дом Сольвей даже в полной темноте, на дне чужих, голодных областей, бинтует по мёртвой выучке. Без малейшей жалости к чужой боли, но с безграничной жадностью к уходящей из тела крови. Каждый виток стягивал разошедшиеся края мышцы, притирая их к кости и деревяшке намертво. — Жжёт? — спросила она глухо, не останавливая работу быстрых рук. Я слышал сухой шорох ткани, перехлестывающей деревяшку. — Печёт, — выдохнул я сквозь стиснутые до скрипа зубы. — Терпи. Затяну туже — меньше потеряешь. Если не стянуть, ты к утру вытечешь на эти плиты до последней капли. А нам тебя ещё тащить на себе.
Она рванула концы ткани в разные стороны, затягивая финальный узел. Перед глазами полыхнуло таким чистым, слепящим белым светом, что я на секунду оглох. Вся огромная вселенная сузилась до единственной пульсирующей точки в моём правом предплечье. Я до крови закусил нижнюю губу, проглотил рвущийся наружу нечеловеческий рык и смолчал. Железистый вкус ударил по рецепторам. Смолчал не потому, что я гордый герой из дешёвых лубочных романов, которые крутят зевакам на вокзалах в реальности. А потому, что если начну орать, то уже не остановлюсь до самого сорванного хрипа. А лишний шум нам сейчас был совершенно ни к чему. У нас снаружи гости. Девять штук.
Когда белая вспышка перед глазами медленно погасла и боль неохотно отступила на шаг назад, превратившись в тупую, давящую удавку, рука стала тяжёлой и совершенно чужой. Словно к плечу грубыми нитками пришили сырое деревянное полено. Она была примотана к щепке от самого запястья и до сгиба толстым слоем грубого тряпья. Я попробовал шевельнуть пальцами. Они отозвались, но слабо, с противным скрипом, будто нехотя. Итого, полторы рабочие руки у меня окончательно кончились. Осталась одна, левая, и та держала нож так себе, только чтобы отмахиваться. Великолепный расклад для выживания. Можно идти записываться в нищие калеки при храме. — Спасибо, — сказал я, откидывая голову назад, к стене. Лоб был мокрым от холодного, липкого пота. — Не за что пока, — Ариана с тихим стоном осела обратно на плиты, отпуская мою руку. Движения у неё были медленными, надломленными, как у дряхлой больной старухи. — Кровь остановим — вот тогда будешь благодарить. Если доживём до утра.
Я потянулся левой, здоровой наполовину рукой к поясу. Отцепил старую флягу. Жесть глухо звякнула о пряжку ремня. Я поднёс флягу к самому уху и слегка встряхнул. На дне сиротливо плеснуло. Там оставалось три мелких глотка. Ровно на троих, чтобы только смочить пересохшие до состояния пергамента глотки. И больше тут взять было негде — лаз внизу сухой, пыльный, я проверял каждый дюйм, пока возился в темноте с тварью. В этих проклятых областях вода вообще была непозволительной роскошью, ради которой убивали не задумываясь, били заточкой в спину за ржавую грязную лужу. Я подержал флягу в руке, чувствуя её смешной, издевательский вес. В горле стояла мёртвая пустыня, язык прилипал к нёбу, губы растрескались в кровь. Я обвёл взглядом темноту, где сидели девчонки. Никто не попросил. Ни Сандра, ни Ариана не издали ни звука. Ни вздоха, ни робкого намёка. Я молча повесил флягу обратно на пояс. Застегнул кожаный клапан. Сандра берегла горло. Она и так старалась говорить по минимуму, её жизнь зависела от слуха, а лишние глотательные движения, сухое трение в гортани — всё это отвлекало. Ариана лежала пластом, экономя каждое микроскопическое движение, каждую искру угасающей энергии. В приюте меня крепко выучили одному железному правилу: пить, когда воды остаётся ровно на один заход — всё равно что не пить вовсе. Ты только раздразнишь тело. Напомнишь ему забытый вкус спасения, и оно сойдёт с ума от жажды, начнёт крутить жилы, требовать ещё. Легче перетерпеть до последнего, пока язык не превратится в сухую деревяшку. Решили потерпеть. Мы все трое это поняли без лишних слов.
Я прислушался к Ариане. Она дышала ровно, но очень медленно, с заметной пугающей паузой между вдохом и выдохом. Через силу. Так дышат люди, когда внутри выскребли всё до самого дна, когда не осталось никаких, даже самых глубоких резервов. Её внутренний свет кончился ещё вчера, когда мы уходили от своры на узкой каменной фреске. Она выжгла себя дотла, выдавила всё без остатка, чтобы прикрыть наш отход по старым мостам. Сегодня она не смогла бы зажечь и крошечной свечки от своих пальцев, не говоря уже о том, чтобы ослепить тварь или осветить зал хотя бы на пару шагов. А свет в этой бесконечной каменной ночи — это и наши глаза, и наша главная броня. Единственный живой огонь, которого твари областей по-настоящему боятся. Без её дара мы разом и ослепли, и остались с голыми руками против всего мира. Хорошая ночь, чтобы остаться без всего. За такое дикое везение в приюте обычно жестоко били морду, чтобы случайно не заразиться неудачей от меченого.
* * *
Я посидел так несколько долгих минут, привыкая к новой порции боли. Тело понемногу адаптировалось, раскладывая мерзкие ощущения по полочкам: тут ноет, тут режет, тут горит огнём. Жить можно. И тут я вспомнил про песок. Он всё ещё был на мне. Тот самый чёрный песок твари, которая рассыпалась в норе час назад под частыми ударами моего ножа. Тот песок, что жирным, плотным, тяжёлым слоем лёг на мою свежую кровь в пылу драки и не ссыпался, пока я лез наверх по стене. Я провёл левой, здоровой ладонью по правому предплечью. Чуть ниже наложенной Арианой жёсткой повязки. По голой, липкой от холодного пота коже у самого запястья. Крупинки сидели глубоко.
Я потёр сильнее, с нажимом. Они не сходили. Они размазывались, влипали ещё глубже в поры, въедались в саму засыхающую кровь, словно пытались стать её неразрывной частью. Ощущение под пальцами было мерзким, неправильным, до тошноты чужим. Словно к тебе прилипла грязь, которая обладает собственной злой волей и живым теплом. Я вздохнул, мысленно проклиная себя за редкий идиотизм. Сполз по шершавой стене и по-пластунски двинулся обратно к горлу лаза. На ощупь, стараясь не тревожить правую руку, свесился в дыру и пошарил левой кистью там, внизу. На каменном уступе, где час назад прикончил эту мразь. Горка чёрного песка, что осталась от тела твари, ушла наполовину. Ветра тут не было — подземелье стояло глухим, затхлым мешком. Воздух не шевелился. Но песок просто исчезал. Он на моих глазах впитывался в тёсаный камень, забивался в микроскопические щели, истаял, словно испарялся, возвращаясь туда, откуда эта дрянь пришла в области.
Я торопливо сгрёб непослушными, скованными болью пальцами остаток. Набрал приличную горсть. Подтянулся обратно, выбрался на ровные плиты зала и сел. Любой нормальный человек плюнул бы, растёр по штанам и забыл. Песок и песок, мало ли какой дряни налипнет на тебя за две долгие ночи непрерывной резни. Я не плюнул. Не знаю, что мной в тот миг двигало. Какая-то тёмная, зудящая тяга. Я принялся не торопясь скатывать пальцами чёрные крупинки с собственной кожи у запястья. Прибавил к ним то, что только что выгреб из норы. Достал из глубокого кармана тряпицу — ту, что была почище, оторванную ещё от моей рубахи до всей этой кровищи. Аккуратно, ссыпав всё до последней пылинки, завязал в тугой узел. Зачем я это делаю — я понятия не имел. Голова отказывалась выдавать логичные причины. Так же глупо я поступил полчаса назад, когда снял у мёртвого древнего жильца внизу его старый костяной резец. Мышцы сработали быстрее разума: рука сама потянулась, пальцы сжали холодную рукоять, а голова уже после начала придумывать складные оправдания. Мол, лишний клинок в голенище не помешает, даже если он тупой как ложка и хрупкий как лёд. Сиротская привычка тащить в карман всё, что плохо лежит, здесь, в чужом и страшном мире, работала на голых инстинктах.