Выбора было ровно два, и оба дрянь. Классика.
Первый — обходить эту циклопическую каменную подкову по открытым пескам. Полтора дня крюка. Полтора дня на открытом месте, как вошь на плешивой макушке, на виду у всего, что там ходит, ползает, дышит и ждёт в темноте. Мимо тех самых мест, где я уже успел разглядеть с высоты широкую, до блеска приглаженную полосу в чёрном песке. Полосу, оставленную чем-то таким объёмным и тяжёлым, рядом с чем моё самодельное копьё будет выглядеть зубочисткой в руках идиота.
Второй — идти прямо краем старых кварталов. Это экономило нам время — всего один день пути. Под высокими глухими стенами, по глубокой, ледяной тени, прячась в каменных кишках и молясь, чтобы тысячелетний потолок не рухнул на голову.
— Михель говорил: в сердце города заходить нельзя, — сказала Сандра, когда я, мучительно морщась от стрельнувшей в боку боли, разложил ей эту чудесную перспективу на словах.
Она стояла рядом, чуть склонив голову к плечу, слушая сухой ветер, перебирающий мелкие песчинки у её сапог. — Никогда. Ни за чем. Ни за какие деньги.
— А краем? — спросил я с надеждой висельника, которому внезапно предложили верёвку потоньше и помягче.
— Краем — можно. Если очень надо и если вести себя тихо.
— Это даже не край края, — попытался я убаюкать нас обоих дешёвым утешением. — Так, одна старая забытая улица, пара глухих поворотов, куча битого каменного лома под ногами, и мы снова вываливаемся в чистые пески. Проскочим за несколько часов и забудем.
— Тогда чего ты ждёшь? — она раздражённо повела острым плечом, поправляя съехавший грубый ремень своей фляги. Вода спасительно булькнула, и у меня пересохло во рту.
— Жду, чтобы кто-нибудь из нас двоих отговорил меня от этой блестящей затеи. Желательно с вескими, убедительными аргументами.
Никто никого не отговорил. Аргументов у нас не было от слова совсем. Была только жажда, тупая боль и расстилающийся впереди чёрный песок. Мы пошли.
Гряду, на которой вчера в непроглядной темноте горели жёлтые, полные холодного интереса глаза, я взял первой. Нарочно попёрся туда, волоча непослушную ногу по шуршащей осыпи, чтобы посмотреть. Мне было жизненно нужно своими глазами увидеть, с чем именно мы разминулись этой ночью. Убедиться, что я не сошёл с ума от усталости.
Пусто.
Ни единого следа на выветренном гребне. Ни вмятины от тяжёлой когтистой лапы, ни сдвинутого камешка, ни малейшей царапины на застывшей корке соли. Песок у чёрных валунов лежал абсолютно ровный, гладкий, будто его отродясь не касались ни лапы, ни копыта, ни щупальца. Будто эти жёлтые глаза висели сами по себе, подвешенные в густом воздухе на невидимых нитях, или смотрели прямо из-под земли, не нарушая её покрова. В областях бывают твари тяжёлые, от поступи которых земля протяжно стонет, а бывают такие, что не оставляют следов вовсе. И я до сих пор так и не решил, какие из них мне нравятся меньше.
Сандра простояла лицом в ту сторону полсотни ровных вдохов. Она не двигалась, превратившись в соляной столб, только тонкие ноздри чуть вздрагивали, жадно ловя сухие запахи, да голова едва заметно покачивалась, как у настороженной слепой птицы, почуявшей незримого хищника. Потом она коротко, резко качнула головой.
— Тихо. Там ничего нет.
Я не стал развивать тему и уточнять детали. Я стоял, тяжело опершись на копьё, смотрел на девственно гладкий песок, и не знал, что мне сейчас не нравится больше — липкое воспоминание о том, как эти глаза на нас смотрели, или вот это ледяное понимание, что они перестали смотреть. И ушли в неизвестном направлении, не оставив ни единой зацепки.
На прощание я оглянулся на наш сарай у подножия.
Четыре кривые глиняные стены, здоровенный зияющий пролом вместо двери, песчаный нанос в тёмном углу, в котором навсегда остались глубокие вмятины от наших тел — от наших коротких, тревожных ночёвок. Смешно и бесконечно глупо. Я прожил в этой развалюхе жалкие четыре ночи, насквозь пропах её затхлой пылью, а сейчас уходил отсюда с таким тяжёлым сердцем, как уходят из родного, обжитого дома. А что? Подумаешь, слежавшаяся глина и сквозные дыры. Я здесь спал. Я здесь просыпался — живым, что характерно, в полном комплекте конечностей и со своей головой на плечах. Меня здесь сторожили, пока я отключался, проваливаясь в мутное, болезненное забытье. По суровым приютским меркам — дом и есть.
— Вернёмся? — ровно, совершенно без интонаций спросила Сандра. Она всегда безошибочно чуяла мою внутреннюю заминку. Затылком, кожей, вибрацией воздуха — не знаю чем, но её радар работал на зависть безупречно.
— Нет, — я с раздражением дёрнул плечом, поправляя ремень хитинового лотка, который уже начал методично натирать ключицу. — Дорога в один конец. Обратно не пойдём.
— Тогда не оглядывайся, — отрезала она так, словно с силой захлопнула крышку тяжёлого сундука. — Брам говорил — примета плохая. Уйдёшь в землю.
— Брам говорил про ворота в Лодене. Когда в области оттуда выходишь.
— А я расширяю науку на ходу, — сухо парировала она. — Идём. Время не ждёт.
* * *
Старые кварталы начались не постепенно, не через переходные, размытые зоны из щебня и песка, а сразу, как ножом отрезало. Прямо с мостовой. Только что под истёртыми подошвами ботинок мерзко чавкал и шуршал вязкий песок, перемешанный с утоптанной глиной окраин, а на следующем шаге каблук с сухим, хрустким стуком ударился о древний тёсаный камень.
Ровный. Твёрдый. Огромная плита подогнана к плите. Стыки такие ювелирные, что между ними лезвие хорошего ножа не просунешь при всём желании.
Окраина города, мимо которой мы тащились из последних сил до этого, была глиняная, жалкая, убогая: крошащиеся дома-коробки без окон, низкие дверные проёмы, в которые приходилось протискиваться боком, сдирая плечи. Бедность, высохшая на безжалостном солнце, окаменевшая от времени и благополучно рассыпавшаяся в прах тысячу лет назад.
А здесь начался настоящий, вечный камень.
Тёсаный, тёмно-серый, почти матовый, жадно поглощающий скудный свет областей. Монолитные блоки в человеческий рост, подогнанные друг к другу с пугающей, совершенно нечеловеческой точностью. Никакого связующего раствора, один чистый вес. И резьба. Сначала она шла редкая, ненавязчивая, будто мастер только расписывал ленивую руку перед настоящей, серьёзной работой: странные геометрические завитки по массивным дверным косякам, колючие многолучевые звёзды по выступающим карнизам. А потом — сплошная, плотная, не оставляющая пустого места на фасадах.
Мы шли, стараясь ступать как можно тише, перенося вес с пятки на носок, а слева от нас на сотни шагов тянулись целые отвесные стены, густо исписанные значками и фигурами. Процессии маленьких, сгорбленных людей в странных, тяжелых многослойных одеждах. Они шли длинным гуськом, бережно неся в руках маленькие дары — резные шкатулки, тугие свёртки, пузатые кувшины. И шли они куда-то влево. Всегда только влево, строго против нашего хода. И у каждого, абсолютно у каждого в этой каменной толпе лицо было повёрнуто назад, через плечо. Они уходили в неизвестность, но с ужасом смотрели туда, откуда пришли.
— Расскажи, — властно, не терпящим возражений тоном потребовала Сандра.
Она крепко держалась цепкими пальцами за мой левый локоть. Улица здесь шла неровно, местами огромные неподъёмные плиты вздыбились, лопнув от времени или чудовищных подземных толчков, превратившись в опасный каменный лом, и ей нужна была твёрдая опора, чтобы не сломать ногу в этих руинах.
— Стены в картинках, — сказал я вполголоса, жёстко контролируя дыхание. — Камень чёрный, резьба на удивление глубокая, резкая. Люди идут бесконечной цепочкой, несут подарки. Оглядываются. Птицы летят прямо над ними. Странные жирные птицы, с большими крыльями и человеческими головами. Улыбаются так, что хочется взять булыжник потяжелее и разбить эту мерзкую ухмылку в крошево. А вот тут…
Я резко остановился, намертво вкопавшись в плиты. Сандра послушно замерла следом.