Легко сказать — шов. Шов над жвалами — это значит сунуться внутрь её рук, в самую мясорубку, в пасть неминуемой смерти. Я перехватил влажное от пота древко обеими руками, до громкого хруста сжал челюсти, дождался её очередного яростного выпада — и когда правая клешня пошла на меня, шагнул не назад, а вперёд и вбок. Нырнул прямо в её мёртвый угол и со всего размаха, вкладывая весь вес своего отчаявшегося тела, всадил жало копья в расщелину над клацающими, исходящими ядовитой пеной жвалами.
Раздался громкий, сухой хруст. Древко копья жалобно треснуло у самого жала, не выдержав удара об кость. Матка судорожно, от пронзившей её боли, мотнула чудовищной головой, и отлетевшая назад массивная клешня — вскользь, самым краем, но мне и этого хватило с лихвой — поймала меня поперёк рёбер.
Удар был такой сокрушительной силы, что меня развернуло в воздухе, как брошенную тряпичную куклу. Серые камни двора прыгнули навстречу. Я рухнул на спину, высекая затылком искры из глаз. Весь воздух разом, со свистом выбило из груди, оставив там лишь горящую, невыносимую пустоту. Я лежал с жалкими деревянными щепками в руках и просто не мог вздохнуть. Рот бессильно хватался за пустоту. Перекатился в сторону — не от ума, в голове гудело, просто побитое тело само спасалось по старой памяти, — и в тот же миг огромное чёрное жало со звоном ударило в камень ровно там, где только что лежал мой висок. Осколки гранита больно осыпали мою щёку.
Жало. Твою мать. У неё, оказывается, на том раздавленном обрубке ещё было и скрытое жало. И она прекрасно умела им пользоваться.
— Марк!! — отчаянно, надрывно закричала Сандра.
Воздух наконец вернулся в лёгкие — судорожным рывком, со свистом и такой пронзительной, яркой болью, будто мне в грудину вбили раскалённый железный клин и с силой провернули. Я глухо закашлялся, брызгая слюной и задыхаясь.
Тварь нависала прямо надо мной. Перекошенная, истекающая вонючей тёмной слизью, бесконечно страшная. Между её белёсыми клешнями чернел пробитый мной шов. Она медленно заводила свой толстый хвост для второго удара — медленнее, чем раньше: хвост шёл от раздавленной камнем трети, и эта омертвевшая половина её уже откровенно плохо слушалась.
Но она всё равно успевала. Я не успевал отползти. В правой руке у меня остался жалкий обломок моего копья — само жало скорпиона на коротком расщепе древка, всё, что уцелело от грозного оружия. Я рванул его снизу вверх. Не целясь, вкладывая в этот последний удар всю свою злость, весь свой страх и всю пульсирующую боль сломанных рёбер. Прямо в зияющий, уже разбитый шов на её омерзительной морде. По самую свою руку, пробивая мягкое.
Матка замерла. Встала как вкопанная. Вся, разом, от страшных клешней до поднятого хвоста. Постояла надо мной — один нескончаемо долгий удар сердца, второй оглушительный удар, — и начала медленно опадать на залитые слизью плиты. Сначала неохотно, с омерзительным скрипом суставов, потом вся сразу, с тяжёлым, мокрым стуком обрушившись на камень рядом со мной.
Мёртвая тишина тяжёлым, пыльным одеялом легла на двор. Только неутомимые слепни всё так же деловито и мерзко звенели над опрокинутым кувшинчиком — этим мелким тварям было всё нипочём, они всегда побеждали.
— Марк? — голос Сандры прорезал эту давящую, тяжёлую тишину. Он был неестественно тонким и очень ровным. Тем самым особым, натянутым тоном, за которым прячется истеричный крик ужаса. — Скажи что-нибудь.
— Что-нибудь, — просипел я, с трудом выплёвывая вязкую, отдающую железом слюну. В груди всё горело. — Жива?
— Я-то жива. — Она медленно шла ко мне через плиты, точно на звук моего хрипа, вытянув вперёд худую руку. — А ты дышишь так, как старые дырявые кузнечные мехи.
— Это рёбра. — Я с трудом сел, осторожно держась за левый бок. Болело знатно, каждый мизерный вдох отдавал чистым огнём, но воздух всё-таки проходил. Значит, треснули, а не сломались в щепки. Разницу я очень хорошо знал ещё по приютским массовым дракам. — Считай, невероятно легко отделался. Она была… она была умная, Сандра. Она в эту каменную приманку не поверила ни на грош. И шла она не на пролитую воду. Она шла за своими — я ведь вчера убил её сторожа, разворошил её уютное гнездо. Это была мать. Я убил мать, которая просто пришла за выводком, и почему-то от этой идиотской мысли мне сейчас паршивее, чем от треснутых рёбер.
— Зато в тебя поверила. — Сандра наконец нашла моё плечо. Сжала его своими тонкими пальцами так, что точно остались синяки, и долго не отпускала. — Громкий ты мой.
* * *
Трофеи мы брали сильно позже, ближе к местному «полудню», когда у меня перестали мелко трястись руки, а сбивчивое дыхание немного выровнялось. И я перечислю их с огромным, почти неприличным удовольствием, потому что такой поистине царской добычи у меня в руках не было никогда.
Во-первых, жало матки. Размером с широкую мужскую ладонь, круто изогнутое серпом, благородного цвета потемневшей бронзы. Вдвое крупнее и злее того шипа скорпиона, что служил остриём моего копья всю последнюю неделю и сегодня благополучно хрустнул. Я с превеликим трудом выломал этот серп, очистил его сухим песком и перенасадил своё копьё заново — на новое крепкое древко, сменив прежнее жало на этот тяжёлый бронзовый коготь. Старый шип, что верой и правдой служил мне, я не выбросил — сунул на пояс, про запас. В Песках за такое острое добро держатся обеими руками. Остриё копья стало несравнимо лучше прежнего. Моё оружие росло и злело вместе со мной.
— Михель говорил, — Сандра осторожно провела пальцем по бритвенно-острой кромке нового жала и уважительно присвистнула, — за жало гнездовой матки лоденский скупщик давал тридцать крон, даже не глядя на весы. Не вздумай его потерять по дороге.
Тридцать полновесных крон. Я нёс теперь на поясе тридцать крон — больше, чем видел за всю свою прошлую нищую жизнь разом. Если, конечно, донесу его до той стороны, до врат. Закон границы я крепко помнил с подслушанных приютских пересудов: что на тебе при выходе из области — то твоё по праву, никто из таможни не отнимет, этим безумные ходоки и живут. Янтарь, сонная сталь, редкая кость — всё это баснословно дорогое добро родом из таких вот проклятых мест.
Я на мгновение закрыл глаза и мысленно прошёлся по лоденской бирже, мимо зарешёченных окошек скупщиков, с этим серповидным жалом на поясе. И впервые подумал: Пески убивают, да, жестоко и быстро. Но за кое-что тут всё-таки щедро платят. Платят так, что можно купить себе новую, чистую жизнь.
— Половина твоя, — сказал я Сандре, возвращаясь в мрачную реальность. — Уговор есть уговор. Работаем в доле.
— Пятнадцать крон. — Она медленно попробовала эти немыслимые слова на вкус, словно боясь обжечь язык. — Я никогда в жизни не держала в руках и пяти.
— Привыкай. У нас на редкость прибыльное предприятие вырисовывается: два налёта — два шикарных трофея. Осталась сущая ерунда — дожить до кассы.
Дальше: мясо. Много мяса, белого, плотного, как хорошая парная свинина. Мы потратили на разделку добрый час. Сандра работала вслепую, но её пальцы знали анатомию смерти лучше любого городского мясника. Она безошибочно находила сочленения панциря, поддевала их острым краем кремня, а я орудовал ножом, вырезая куски белой плоти. Мы нарезали его длинными полосами и развесили на краю каменной поилки — Сандра сказала, что сухой здешний воздух высушит его за день-два не хуже любой мясницкой коптильни. Резал я, поминутно морщась от резкой боли в боку, вешала она. На ощупь, ровно, полоса к полосе — у неё это выходило куда аккуратнее, чем у меня с двумя зрячими глазами. Отличный дорожный припас на целую неделю сытой жизни. Широкую хитиновую пластину с её спины, выгнутую глубоким лотком, я отложил тоже: чем не таз? В нашем хозяйстве, начатом вчера с пары жалких черепков, это была уже непозволительная роскошь.
И, наконец, вода. Ради чего всё и затевалось. Мы долили всю нашу тару до самых краёв — фляга, туго перемотанная тряпками, кувшинчик, сорок восемь больших глотков под самую пробку. А потом я припал к каменной лужице и напился сверх того, до громкого бульканья в животе. Треснувшие рёбра протестовали при каждом глотке, но я их с удовольствием игнорировал.