— Сколько в средней?
— Полная почти до самого горла. Пальца на полтора не долито.
— А в умывальном баке в конце коридора?
— Больше половины. Точнее не скажу — я к нему не приглядывался.
Поверщик медленно завинтил пробку фляги.
— Писарь, — проговорил он. — Вноси в реестр: дар воды. Не просто чует — мерит объём.
* * *
Он ещё что-то долго говорил про глубины службы, про лестницу чинов, про то, что первая ступень называется Кромка и что её вносят в бумаги всем, кто выжил из-за врат и вернулся с подтверждённым даром. Что ровно через год будет повторная поверка в главном управлении, а там уже видно будет, куда кого пристроить. Я слушал его ровный голос вполуха, потому что в этот момент судорожно считал в уме.
Дар воды в княжествах ценится недорого. Водник — это просто артельная лошадь: тебя берут в поисковый отряд, ты ищешь колодцы в Песках и следишь, чтобы артель не подохла от жажды на переходах. Ни права на землю, ни чина. Двести крон подъёмных, казённая койка в казарме, пожизненная служба.
Мелко.
Я мог бы прямо сейчас, не сходя с этого табурета, поднять свою цену раз в двадцать. Одно слово, одно движение левой руки — и в протоколе появилась бы строка, от которой у поверщика Ленца дрогнуло бы перо.
И через час меня повели бы вниз, в глубокий подвал без окон, где такие строки уточняют с помощью железа. А к вечеру за мной приехали бы из столицы. За тьму приезжают с хворостом и смолой.
— Кромка, — повторил я вслух. — Хорошо. Пишите Кромку.
— Ты как будто недоволен, парень? — прищурился он.
— Я доволен. Просто устал с дороги.
* * *
Уже у самой двери я замер и обернулся.
Это было невероятно глупо. Умный человек убирается из казённого покоя в ту же секунду, как его вычеркнули из списка допроса, и не открывает рот без команды. Но у меня оставалось одно незакрытое дело.
— Ещё одно, господин поверщик. Сандра. Слепая девочка из нашей партии. Она шла с нами весь путь от самого входа.
— И что с того?
— Впишите её куда-нибудь в ведомость. В сопровождающие, в помощники — как у вас там это называется. Она слышит втрое лучше, чем я вижу. Она вела нас там, где я своими глазами завел бы всех в яму в первую же ночь.
Поверщик посмотрел на меня почти с искренней жалостью — как взрослый смотрит на глупого щенка, который пытается укусить сапог.
— Дар выказала?
— Нет.
— Значит, в протоколе будет стоять: дара не выказала. — Он равнодушно пожал широкими плечами. — Слепых на казённую службу не берут, парень. Ей на той стороне вообще делать было нечего, закон один для всех, вот и весь итог. Отправят ближайшей подводой обратно в Лоден, в приют. Живая, целая — и то великая удача для слепой.
— Она вытащила двоих одарённых! — громче, чем следовало, проговорил я.
— Так и запишем на словах: вытащила. — Он повернулся к столу. — Эй, писарь, не пиши, это я для порядка.
Я стоял в дверях и молчал. Сказать было больше нечего.
Первый раз в новой, отмытой, сытой жизни я попытался сделать хоть что-то для своих — и мне доходчиво объяснили, что моего голоса в этом доме ровно на двести крон.
* * *
В коридоре за это время заметно прибавилось народа.
У противоположной стены, как раз там, где сходились два ряда скамей, образовалась плотная кучка взрослых: двое смотрителей, человек с толстой кожаной папкой и какой-то незнакомый чиновник в тёмном суконном сюртуке. Они стояли полукругом, и все как один смотрели в центр.
В середине этого полукруга стоял Эрик Норд.
Его тоже остригли под машинку, но ему это даже шло. Он был в белоснежной казённой рубахе, стоял идеально ровно, сложив руки за спиной, и говорил негромко, весомо и без малейшей спешки — так, что все взрослые вокруг невольно молчали и слушали каждого его слово. Я привалился плечом к холодному кафелю стены и стал слушать тоже.
— Девятнадцать человек, — выговаривал Эрик. — Девятнадцать детей я собрал в первые три дня по всей той стороне. Их разбросало при вводе, они сидели по каменным норам и ждали смерти. Я сразу поставил свод: вода и добыча — в общую долю, доля — строго по работе. Мы держали водопойную яму в две смены. Когда нашли сухое зерно в развалинах — гимназист Коул разгадал старые знаки на стене, а я велел вскрыть закрома и выставить охрану.
— Сколько дошло до края? — спросил чиновник в сюртуке, делая пометку на полях.
— Пятнадцать. — Эрик выдержал паузу ровно той длины, которая требуется для уважения к мёртвым. — Четверых задрала та сторона. Зейделя — на второй неделе. Остальных троих — уже перед самым выходом, у молний.
Перо скрипело с готовностью, занося каждое слово в чистый лист.
Я стоял у стены и слушал, как из осклизлой, кровавой грязи делают ровную, красивую строчку для начальства.
Он ведь не соврал ни единым словом. В том-то и заключалась вся дьявольская штука. Девятнадцать человек действительно было. Пятнадцать действительно вышло к краю. Свод работал, яму стерегли, зерно делили. Всё чистая правда.
Только в его правде почему-то не нашлось места для пацана по имени Тимка, которому ползучая тварь вспорола живот и который двое суток сходил с ума от боли у костра. А потом Эрику потребовался живой заслон мимо стража — и Тимка мгновенно перестал кончаться. И не было в его рассказе девчонки Лиски с двумя рыжими косичками, которую подставили под жало царя, потому что в загонщики Эрик всегда ставил самых мелких: за таких никто не спросит. И не было слепой девчонки, которую он отказался брать в общую долю, потому что глаза, которые не видят, он кормить за свой счёт не станет.
Это всё тоже происходило на самом деле. Просто эту часть сейчас никто не записывал в протокол.
Историю всегда пишет тот, кто первым добрался до писаря и умеет говорить без дрожи в голосе.
Я мог бы шагнуть сейчас на середину коридора и выкликнуть во весь голос: «Спросите его про Тимку! Спросите, кем он заложил проход у молний!». Меня бы даже выслушали — минуту, может быть, полтора деления на часах. А потом неизбежно спросили бы: откуда приютский пацан всё это знает, как сам прошёл мимо стража и отчего у него в протоколе записана первая глубина, а в памяти лежат два полных года, которых не бывает у выживших.
И тогда по темным ступеням вниз повели бы уже меня.
Я сжал челюсти и остался стоять у стены.
Тварь на той стороне всегда честнее человека: она просто хочет тебя сожрать. Человек сперва заставит тебя выслушать, как именно он тебя спасал.
* * *
Эрик договорил свою правильную речь, взрослые со своими папками постепенно разошлись, и тут он заметил меня.
Он ни капли не удивился. Подошел спокойно, вразвалочку, как подходят к своим на общей приютской стоянке, встал рядом у стены и уставился в тот же дальний конец коридора, что и я. От него сильно пахло щелочным мылом и чистой тканью.
— Живой, — обронил он.
— И ты.
— Я всегда живой, Марк. Порода такая. — Он немного помолчал, разглядывая мыски своих сапог. — Слышал, тебе Кромку выписали. Водник.
— Выписали.
— Мелко для тебя.
— Мне хватит.
Эрик медленно повернул ко мне голову. У него было абсолютно чистое, отдохнувшее лицо обыкновенного двенадцатилетнего мальчишки — и при этом страшные глаза человека, который двое суток подряд без колебаний считал, кого из своих пустить на плату за проход.
— Я тебе не враг, Марк, — проговорил он тихо, почти шёпотом. — Скажу один-единственный раз, потому что второй раз такие вещи не говорят. Про то, что было зажато у тебя в левой руке, когда ты добивал царя у молний… Я никому не обмолвился. Ни смотрителям, ни в протокол. И дальше молчать буду.
Я молчал, не шевелясь.
— Не из доброты, разумеется, — уточнил он с едва уловимой усмешкой. — Просто такие вещи в казённую бумагу не кладут. Такие вещи кладут в глубокий карман.
— И когда планируешь достать?