Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я лежал в четвёртом ряду.

* * *

Правая рука пошла к поясу сама, раньше головы.

Пусто.

Ни рукояти под ладонью, ни ремённой петли, ни знакомого веса на бедре, который два года учил меня, куда ставить ногу. Пальцы прошлись по чужой холстине рубахи и наткнулись на ремень поперёк живота.

Меня продрало холодом от затылка до пяток.

Меч.

Я рванулся, забыв про ремни, — грудь врезалась в кожу, кожа скрипнула, воздух вышибло. В глазах поплыли жёлтые круги. Где-то далеко на мостках зазвенел звонок, и голос сверху лениво сказал: «Четвёртый ряд, кто там дёргается».

Я откинулся на подушку и заставил себя дышать. Ровно. Через раз, как в засаде.

Потом позвал.

Не голосом. Тем местом под рёбрами, где два года жила моя чернота, — коротким, жадным «эй».

Она отозвалась.

Тяжело, медленно, будто выбиралась из-под завала. Под кожей левой ладони шевельнулось тёплое, маслянистое — и осело обратно, придавив запястье изнутри свинцовым грузом. Долг. Тысяча шагов долга, который я набрал у стеклянной равнины и не отдал ни крупицы.

Но она была со мной. Здесь. В зале Дома Первого Сна, под синими ночниками, в трёх шагах от смотрителя в сером мундире.

И клинок никуда не делся. Он не висел у меня на поясе куском железа — я его звал, и он сгущался из черноты. Прятать оружие, которого нет, пока ты его не позвал, — самая честная сделка, какую мне предлагала эта жизнь.

Я расслабил пальцы.

И только тогда сообразил, что левый кулак у меня стиснут так, что ногти вошли в мясо.

* * *

— Восемьдесят шестой. Лоденская партия.

Надо мной стоял смотритель. Молодой, с цыплячьей шеей, в круглых очках, и держал перед собой прошнурованный журнал. Я его помнил. Он капал мне каплю тогда, в самом начале, и у него дрожало перо.

Ланге. Точно, Ланге.

— Номер свой скажи, — велел он.

— Восемьдесят шесть, — сказал я.

Голос вышел чужим. Сиплым, низким, будто им два года драли глотку в песчаную бурю.

Ланге записал.

Вот и всё возвращение. Ни оркестра, ни объятий. Был приютский номер восемьдесят шесть — стал вводный номер восемьдесят шесть, только в другой графе. Я даже усмехнулся: мир хотя бы последователен.

— Пить, — попросил я.

Он оглянулся, снял с тележки жестяную кружку и поднёс мне к губам, придерживая затылок ладонью. Вода была тёплая, отдавала железом и хлором.

Я выпил всё.

Два года за такую кружку я бы дрался. Резал бы за неё, врал, полз. Я знал точную цену каждого глотка в этой кружке — не в кронах, а в чужой крови и своей шкуре. А тут её просто налили и поднесли, потому что так положено по уставу.

— Ещё.

— После обхода, — сказал Ланге, и его голос дал слабину. Он смотрел не в журнал. Он смотрел на мою руку.

Я опустил взгляд.

Рука была моя и не моя разом. Короче, чем я помнил. Тоньше в кисти, с мальчишеским запястьем, на которое смешно было бы надевать ремённую петлю. Двенадцатилетняя рука. Только вся в белых старых рубцах: поперёк ладони — от битого стекла, вдоль предплечья — рваная борозда от когтя, и на тыле кисти, у большого пальца, кривая отметина первой крови у порога дома-храма.

Шрамы, которых у этого тела не было три ночи назад.

Я поднял вторую руку, оттянул ворот и посмотрел на бок. Под ключицей белел рубец от шеста. Ниже, там, где меня достали клешнёй, кожа стянулась узлом. Ноги я чувствовал плохо, но правое колено ныло знакомо и подло, как на каждом привале от самой гряды.

Из сна ты выносишь себя. Всего, каким стал. Со всем, что на тебе успели написать когтями, камнем и людьми.

— Повязку не трогай, — сухо сказал Ланге, увидев, что я щупаю бок. — Тебя лекарская смотрела. Она… — Он запнулся. — Она такого не видела.

— Я тоже.

* * *

Крик пришёл из третьего ряда.

Не плач, не вой — крик, от которого у меня всё внутри стало на место, как перед боем. Я вывернул шею.

Мальчишка лет двенадцати сидел на койке и бил кулаками воздух перед собой. Грудной ремень висел на нём двумя обрывками: кожа лопнула по заклёпкам. Глаза у него были открыты и пустые. Он никого не видел. Он кричал одно и то же слово, и слово было не наше: короткое, шипящее, с щёлкающим концом. Я слышал такие звуки на изнанке — от того, что ходит в песке и носит чужие голоса.

Смотрители навалились втроём. Один зажал ему рот полотенцем.

— Проснулся не тем! — крикнул кто-то у стены. — Носилки, живо!

Его унесли мимо моего ряда — быстро, деловито, без спешки в лицах. Ноги в казённых чулках дёргались. Уже в дверях он захрипел, вывернулся и укусил санитара за руку.

В зале сделалось очень тихо. Даже те, кто плакал, замолчали.

Я лежал под ремнём и думал, что этому пацану, кем бы он ни был, я обязан хотя бы не отворачиваться. Кто-то из моего сна пришёл сюда вместе с ним. Пришёл и не влез в двенадцатилетнюю голову.

* * *

Слева от меня заскрипели ремни. Я повернул голову.

На соседней койке сидел Пит.

Он уже стащил с себя ремённые петли и теперь сидел, свесив ноги и обхватив себя за плечи. Тощий двенадцатилетний пацан с лоденской мельницы, у которого перед вводом были кусок сала и ни одной лишней мысли в голове. Тот Пит, которого я оставил на изнанке, зарос клочковатой бородой, отъелся на зерне из домов мёртвых и таскал окованный шест за Эриком Нордом. У этого щёки были круглые, детские, и его крупно трясло.

Он поднял лицо. Мы посмотрели друг на друга через узкий проход.

Между нами лежало два года, которых в этом зале не видел никто.

— Марк, — выговорил он и облизнул губы. — Ты, это. Живой.

— Живой.

— Я тебе там… — Он замолчал, сглотнул. Правое плечо у него дёрнулось само собой — так, будто в руках всё ещё был шест и он заносил его над моей головой в каменном мешке. — Я ж не хотел, Марк. Мне велели.

— Знаю.

Врать перед вводом — плохая примета. После ввода, выходит, тоже.

— Тогда у меня было чем делиться, — сказал он непонятно к чему, отвернулся и уставился в пол.

* * *

Обход дошёл до конца зала, и у дальней стены стали читать списки.

Голоса были ровные, скучные, счётные. Я вслушивался так, как два года вслушивался в шорох за камнем.

— По лоденской партии, — говорил кто-то, — вводных восемьдесят шесть. Пробуждено шестьдесят один. Не пробуждено двадцать пять, из них три ещё под наблюдением до полудня.

Восемьдесят шесть. Шестьдесят один.

Я закрыл глаза и посчитал, потому что не считать не мог.

Двадцать пять. Двадцать пять лёгких гробов повезут по округам, и двадцать пять коек к вечеру перестелят свежим бельём. Четверых из этих двадцати пяти я знал поимённо. Трое висели у меня на шее на кожаном шнурке и глухо звякали жестью каждый раз, когда я поворачивал голову.

Сорок первый. Двадцать девятый. Сто двенадцатая. И шестьдесят восьмой, которого я отдал учётчику и о котором не помню больше ничего, кроме числа.

Живая арифметика: в казённой книге у них пустая графа, а у меня — имя, номер и место, где он лёг. Только вот спросить меня никто не собирался.

— Приютских лоденских — шесть, — читал голос у стены. — Из девяти.

Шесть.

Я повернул голову к дверям.

Створки высоких кованых ворот держали открытыми, и в проёме, за спинами двух караульных, стоял Брам. Старый, тяжёлый, в своём вечном заношенном пальто с обвисшими карманами. Он не лез вперёд, не кричал, не совал бумаги. Он просто стоял, сцепив руки за спиной, и смотрел в зал.

Считал.

Я знал этот его взгляд наизусть: так он пересчитывал нас на перроне, на кухне, в бараке после драки. Девятерых привёз — девятерых заберу. Этим он и держался на ногах все эти годы.

Он нашёл меня глазами. Долго смотрел. Потом коротко, тяжело кивнул — как кивают взрослому, а не пацану.

И ничего не сказал. Ему было нечего мне сказать при караульных, а мне нечего было ответить.

232
{"b":"975226","o":1}