Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Левая кисть. Рваная, искалеченная с той самой ночи у порога дома-храма. Она не дёргала.

Рёбра. Под левым соском у меня треснула кость, когда меня приложило под клешнёй матки. Каждый вдох последние дни был похож на то, как если бы мне в грудь медленно вколачивали ржавый гвоздь. А выдох — как будто этот гвоздь проворачивали пассатижами. Я набрал полную грудь воздуха. Задержал. Выдохнул. Лёгкие раскрылись широко и свободно, кости не скрипнули, боль даже не шевельнулась в своём тёмном углу.

Я скосил глаза на правое запястье. Там был свежий порез. Я сам всадил себе лезвие во вчерашней горячке, чтобы не уснуть. И теперь на этом месте виднелась только тонкая, чистая розовая плёнка. Ленивая и аккуратная, как шрам у богатой барышни.

Тело было довольно. Тело, сука, мурлыкало, как обожравшийся сметаной кот на солнцепёке. Оно обмякло, растеклось по мягкой земле, требуя только одного: закрыть глаза и лежать.

И вот это пугало меня сильнее любых жёлтых глаз в темноте. Сильнее клацанья жвал. Сильнее криков разрываемых заживо людей.

В приюте нас не учили читать стихи. Зато там вбивали правила выживания так глубоко в подкорку, что они звенели в ушах вместо пульса. И самое короткое, самое верное правило гласило: даровой кусок — это всегда крючок. А ты на нём — наживка. Никто не даёт тебе лишнюю пайку просто так. Если старшие в спальне вдруг подкармливали мелких салом или отдавали кусок сахара, значит, ночью придётся отрабатывать, или завтра отнимут всё разом, с кровью и зубами, и ещё выставят на счёт. Бесплатного куска в моей жизни не случилось ни одного. Ни разу.

А тут вокруг всё было даром.

Воздух, которым легко дышать. Чистая, сладкая вода в озере. Тепло, от которого разжимались сведённые судорогой мышцы. Тишина, в которой не нужно было ловить каждый шорох. И целые, мать их, кости. Целый, мать его, рай. Задаром. Бери, пользуйся, отдыхай, мальчик.

Значит, счёт уже открыт. Журнал развёрнут, чернила макнули, перо скрипит. Я просто пока не видел, на какую сумму меня выставляют. И кто именно будет выбивать долг.

* * *

Я заставил себя сесть. Не рывком — тело отказывалось делать резкие движения, оно стало ленивым и тяжёлым, как взошедшее тесто. Над головой медленно, сонно и тяжело покачивались огромные колосья. Три человеческих роста, не меньше. Они светились изнутри ровным, густым золотом, похожим на печные угли, когда они уже подёрнулись пеплом, но ещё дышат невыносимым жаром. Только тут жара не было. Свет шёл отовсюду и ниоткуда одновременно. В нём не было теней. Он обволакивал, ложился на плечи пуховой шалью, лез в глаза, заставляя веки слипаться от тяжёлой, липкой дрёмы.

Ариана сидела совсем рядом. Она привалилась спиной к толстому, как молодое дерево, стеблю колоса. Ноги вытянуты, руки расслабленно брошены на колени. Грязь с лица она каким-то чудом смыла в озере, и теперь оно пугало меня своей откровенностью. Без корки засохшей крови, без копоти, без серых кругов от недосыпа — это было пугающе молодое, чистое лицо. Лицо домашней девочки, которую где-то очень ждут к ужину в тёплом доме с коврами. В её пальцах, на раскрытой ладони, лежало золотое зерно величиной с хороший мужской кулак. Ариана медленно, с наслаждением жевала его, прикрыв глаза.

— Знаешь, чем у нас пахло на кухне перед зимним праздником? — проговорила она. Голос звучал негромко, тягуче, словно она плыла в сиропе. Глаз она так и не открыла. — Тёплым хлебом. Знаешь, такой, прямо из печи, с хрустящей коркой. И мёдом. Донниковым мёдом. Точь-в-точь так. А я ведь думала… думала, никогда больше…

Она не договорила. Уголки её губ поползли вверх. Она улыбнулась чему-то своему, далёкому, спрятанному за закрытыми веками.

Я смотрел на неё и видел, как из неё уходит хребет. Вытекает в эту мягкую землю. Из неё уходило то единственное, что держало её на ногах все эти проклятые ночи, пока мы бежали, ползли и резали глотки в темноте. Уходила её злость. Та самая тупая, ослиная, злая упёртость породистой девки, на которой она доковыляла живой через всю бурю и бойню. Лощина вынимала из неё эту злость. Вынимала мягко, бережно, по капле, заботливыми руками, и подкладывала взамен тёплое, сонное, сладкое «никогда больше».

— Не расслабляйся, — сказал я.

Слова вывалились изо рта тяжелее, чем я ожидал. Вышло резче, хриплее, как воронье карканье на похоронах. Но я хотя бы услышал свой голос — и он мне не понравился. Он тоже начинал звучать как-то сыто.

— Марк… — Ариана наконец приоткрыла глаза. Огромные, усталые, невыносимо добрые глаза коровы на бойне. — Мы две ночи бежали. Или сколько там. Я не помню. Дай просто посидеть. Тут нечего бояться, ты же сам слышал. Пусто. Тихо.

Вот именно, что пусто. И именно это мне не нравилось так, что зубы сводило.

Я перевёл взгляд.

Сандра стояла. Она была единственной из нас троих, кто так ни разу и не сел с тех пор, как мы сюда свалились. Она стояла у самой кромки воды, опираясь обеими руками на своё копьё. Прямая, тонкая, жёсткая, как воткнутый в землю штык. Её незрячее лицо, обычно бесстрастное, сейчас было напряжено. Она водила им из стороны в сторону, короткими, птичьими движениями. Слушала.

Слепая девочка, которая в этой вечной тьме видела лучше нас, зрячих дураков с глазами навыкате. Сейчас она слушала эту золотую пустоту, и между её бровей залегла глубокая складка.

Я поднялся. Ноги держали, но как-то неуверенно, без привычной пружины. Подошёл к ней.

— Свет поднимать будем? — спросил я негромко. — На всякий случай. Давай поднимем, а? Проверим углы.

— Зачем? — отозвалась Ариана прежде, чем Сандра успела открыть рот. В голосе Сольвей послышалась сонная, почти детская обида. — И так светло. Глазам больно. Я не хочу. Марк, это же больно — поднимать свет. А тут не от кого защищаться. Кого ты тут собрался бить? Колосья?

Я обернулся к ней, и внутри шевельнулся холодок. Не хочу. От девочки, которая ещё вчера жгла себя дотла, которая выжигала собственное нутро, чтобы дать нам пройти через свалку трупоедов. Свет был её единственным оружием, её честным магазином с патронами, и она всегда, до дрожи в пальцах, считала каждый выстрел, понимая, что следующего может не быть. И вдруг — «не хочу». «Незачем».

Лощина дотянулась и до неё. Убедила скинуть броню, потому что тут тепло и не дует.

Я снова посмотрел на Сандру.

— Я тоже не стану звать, — тихо сказала слепая. Голос у неё был ровный, но какой-то сухой, ломкий. — Видение. Я слушала. Долго слушала. Будущего тут нет. Завтрашнего дня нет. Вчерашнего тоже. Только это поле. Оно звучит… никак. Гудит, как пустая бочка. Звать впустую — это лишняя глухота потом. Поберегу слух.

Здраво. Как же всё это было здраво.

Каждый по отдельности был кругом прав, не подкопаешься. Незачем жечь свет в таком невыносимо светлом месте. Незачем рвать чуткий слух там, где мёртвая тишина. Незачем мне самому, своими руками, тянуть мою тьму на это пустое, мирное поле. Мы сидели и складывали оружие. Одно за другим. Сбрасывали щиты, отстёгивали ножи, вынимали патроны. И каждый, сука, раз это выглядело как высшая степень разумной бережливости. Как самое правильное решение.

А потом я поймал себя.

Я понял, что стою посреди открытого места. И даже не оглядываюсь. Годы в приюте, и всё время здесь, в Песках, я жил одним: заходя куда угодно — в камеру, в развалины, в пещеру — я первым делом искал, где темнее. Искал тень. Угол, закуток, провал, где можно слиться со стеной. Там мне дышалось. Тьма была мой угол, моя шкура, моя стихия, моё взятое в долг оружие.

А здесь теней не было вовсе. Золото лилось ровно, заливая каждый дюйм, не оставляя ни единого слепого пятна. И я даже не попытался нашарить хоть клочок темноты под этими гигантскими колосьями. Я просто вышел на свет и встал.

Привычка, которая держала меня живым столько лет, отвалилась, как присохшая, ненужная короста. Отвалилась, упала в траву, а я этого попросту не заметил.

Вот оно. Вот как эта дрянь работает.

143
{"b":"975226","o":1}