— Э-э-эй! Помогите! — снова ударило по ушам, уже ближе, но слабее, с каким-то жутким булькающим всхлипом.
— Держись! — рявкнул я, надсаживая собственное горло, сглатывая кровь из прокушенной губы. — Бегу! Я тут!
— Я зде-е-есь! Быстрее! Оно близко, оно под…
Слово потонуло в диком, захлёбывающемся визге. Это был уже не крик — именно визг, когда остатки воздуха из лёгких выдавливает чистый животный ужас. Я вылетел на последний, самый высокий гребень, раскинув руки, чтобы не загреметь вниз лицом, — и увидел.
Внизу, в широкой чашеобразной низине, ещё бился сорок первый.
Не утащенный, не мёртвый. Живой. Тощий, нескладный пацан в такой же, как у меня, серой казённой робе тонул по пояс в чёрном песке. И песок вокруг него был абсолютно, пугающе неправильный. Он двигался. Он не осыпался, как положено нормальному сыпучему песку на склоне бархана. Он вспухал длинным, гладким, лоснящимся горбом, как спина чего-то огромного и тяжёлого, что медленно, с достоинством всплывало из-под земли. Будто сам бархан ожил, выгнулся дугой и тяжело, без разинутой пасти, без резкого рывка, заглатывал бьющегося мальчишку снизу. Тот скреб обломанными в кровь ногтями по сыпучему склону, бессмысленно цеплялся за пустоту, рыл пальцами чёрную крошку, пытаясь найти хоть какую-то опору. А второй рукой он намертво держал шнурок с выбитым номерком. Прижимал казённую жестянку к впалой груди, словно этот грошовый кусок металла был спасательным кругом, способным вытянуть его наверх, к свету, в реальность. Зубы у него выбивали дробь, и он повторял одно и то же, тонко, по-детски, срываясь на жалкий скулёж:
— Не хочу, не хочу, мама, пусти, не хочу…
Думать было некогда. Плана спасения у меня не было, геройской подготовки тоже. Приютское правило о том, что мёртвому уже не больно, а живому надо беречь собственную шкуру, вылетело из головы. Я съехал вниз по склону на пятках, поднимая фонтан чёрной, как сажа, пыли, балансируя раскинутыми руками, и с размаху упал на колени у самого края живого песка.
— Руку! Дай мне руку! — заорал я, перекрывая его скулёж, протягивая ладони.
Он резко поднял перепачканное лицо. Выпустил свой драгоценный спасительный номерок, выбросил ко мне обе дрожащие ладони — измазанные чёрным крошевом, с содранной кожей, — и я поймал одну из них. Вцепился в тонкое, почти птичье, ледяное запястье обеими руками, намертво, как клещами. На один короткий удар сердца наши глаза встретились. У него были обычные глаза перепуганного до смерти пацана, светлые, с красными лопнувшими прожилками на белках. И в них сейчас плеснуло такое дикое, такое захлёбывающееся, щенячье облегчение, что у меня в горле застрял сухой ком. Пришёл. Большой и сильный пришёл. Сейчас он меня вытащит. Всё будет хорошо.
Я упёрся пятками в склон, откинулся назад всем телом и потянул.
С тем же грандиозным успехом я мог бы пытаться вытянуть из земли вековой, глубоко вкопанный дубовый столб. Чёрная масса держала пацана снизу мёртвым, несокрушимым якорем. Она была тяжёлая, вязкая, неживая по ощущению, но дьявольски терпеливая. Я тянул так, что отвратительно захрустело в плечевых суставах. Так, что перед глазами поплыли красные и жёлтые круги, а мышцы на предплечьях скрутило каменной судорогой. Пацан неестественно выгнулся, закричал от пронзительной боли — я выворачивал ему сустав, я тянул его на разрыв, как тряпичную куклу, — но не смог вытащить ни на один жалкий палец. Песок забирал его ровно, плавно, неумолимо, без единого дёрганого рывка. И вся моя злость, все мои натянутые до звона жилы, мои упёртые в склон пятки не значили для этой подземной твари ровным счётом ничего. Мы оба были для неё просто пылью. Едой.
Его ладонь в моих руках была мокрой. От ледяного пота, от животного неконтролируемого страха, от налипшей грязи. Она начала медленно, предательски ползти в моих пальцах.
— Держись, не смей отпускать, слышишь меня?! Держись! — выплюнул я сквозь стиснутые до крошева зубы, пытаясь найти новую точку опоры.
Я перехватил руку выше, у самого локтя, впился ногтями в серую грубую ткань его робы, пробивая её до крови, до мяса. Поздно. Пальцы соскальзывали. Тонкое запястье окончательно вывернулось из моих сжатых рук, как кусок мыла, — и я кубарем опрокинулся на спину с пустыми ладонями. Тяжело ударился лопатками о камни, досадливо обдирая локти о склон.
Сорок первый мгновенно ушёл в песок по самую грудь. Он уже не кричал — он надсадно хрипел, широко разевая рот, словно рыба, выброшенная на берег. Ему не хватало воздуха в этом пустом, вымороженном мире.
И тогда я сделал то единственное, что пришло в гудящую голову, — глупое, отчаянное, дворовое. Я нашарил рядом с бедром чёрный камень, тяжёлый, размером с кулак, влитой в ладонь. С трудом привстал на одно колено, прицелился и швырнул его в этот гладкий, лоснящийся масляный горб. Со всей дури. С чистой ненавистью. Как швыряют кирпич в бродячую бешеную псину, что вцепилась мелкому в горло.
Камень с силой ударил в чёрную спину и… беззвучно утонул. Ни стука, ни глухого звона, ни хруста проломленной брони — будто я бросил его в чан с густым мазутом. Твари было абсолютно, тотально всё равно. Ей не было больно. У неё, похоже, вообще не было нервов там, снаружи.
А вот на мой крик она отозвалась.
Гладкий горб внезапно качнулся. Чёрная поверхность пошла мелкой рябью, перетекла сама в себя, меняя форму. От неё вдруг отделилась передняя волна — толстая, как ствол старого дерева, — и целеустремлённо поползла вверх по склону. Ко мне. Не к камню, что её ударил. Не к пустоте. Ко мне, потому что я хрипел, ругался матом и был громким. А задняя масса, та, огромная, основная туша, что мёртвой хваткой держала сорок первого, даже не отпустила его. Она осталась внизу и продолжила своё дело, медленно, с обстоятельностью мясника, утягивая брыкающегося пацана во тьму.
И тут до меня дошло. Поздно, ясно и страшно: камень она вообще не заметила. Она слепая. Мой бросок, мою злость — всё это она проигнорировала. Но крик — заметила. Не меня как человека из плоти и крови. А тот шум, что я поднял. То самое место, где я имел глупость порвать идеальную тишину своими каблуками и горластой глоткой.
— Беги! — крикнул я пацану, судорожно пятясь вверх по сыпучему склону на четвереньках.
Вторая фатальная ошибка за десять секунд. Кажется, я уверенно шёл на рекорд по идиотизму.
Передняя волна мгновенно качнулась на мой новый голос. Она метнулась вперёд с пугающей, совершенно неожиданной для такой туши скоростью и захлестнула мне лодыжки. Холодная, невыносимо тяжёлая, живая. Это был совсем не песок. Это была сплошная масса, плотная и ледяная, как мокрая донная глина поздней осенью. Она обхватила ноги мёртвым кольцом, сдавила так, что кости заныли, и потянула вниз. Мягко, властно, почти лениво, будто у неё впереди была целая вечность. Я дико рванулся, упал на спину, вспахал локтями склон, отчаянно дрыгая ногами, пытаясь вырваться из капкана. Левую ладонь неудачно располосовало об острую грань скрытого кремня. Кровь, горячая, живая и совершенно неуместная в этом сером мире, густо плеснула в чёрный песок.
Внизу визг сорок первого оборвался.
Не затих постепенно. Не перешёл в жалобный хрип. Оборвался. Резко, жутко, окончательно, как перерубают натянутую гитарную струну тяжёлым топором. Щёлк — и нет человека. Задняя масса просто дожала своё, сломала хребет или раздавила грудную клетку, пока передняя тянулась за мной.
Эту внезапную, звенящую по ушам тишину я и проглотил вместе с криком, который уже рвался из моей собственной глотки.
Не от горя. Горевать было некогда. От холодного, как этот чёрный песок под спиной, кристально ясного понимания.
Оно идёт на звук.
Я ору, сучу ногами, шуршу камнями — значит, я следующий в очереди. И весь этот отчаянный, надрывный предсмертный рёв сорок первого не спас сорок первого. Он только купил твари второе блюдо с доставкой на дом. Я зажал рот окровавленной ладонью так крепко, что зубы больно впились во внутреннюю сторону губы. Обмяк всем телом. Перестал дёргаться и рваться из захвата. Замер. Стал куском мяса. Тяжёлым, безвольным и тихим.