Не узнаю.
Блокноты были у Малинина. Или в Генштабе. Или у Алтунина. Или потерялись в общем потоке бумаг, в котором тонет большинство документов войны.
Но они существовали – Зуев написал. Значит, они есть. Где‑то.
Я закрыл глаза.
Капитан. Двадцать семь имён. Генштаб знает имя.
Семнадцать месяцев впереди – нет, уже меньше. Четырнадцать, если считать до мая сорок четвёртого.
Я начал считать от конца давно – это помогало держать ориентир. Не «сколько уже прошло», а «сколько осталось». Разные вопросы, разные ответы.
Четырнадцать.
Хватит.
Утром я нашёл Дёмина у позиций – он проверял сектор обстрела с нового пулемётного гнезда, которое они с Куликом оборудовали накануне. Это была его инициатива, я не приказывал. Он просто посмотрел на рельеф, увидел уязвимость и устранил её.
– Дёмин, – сказал я.
– Да.
– Хорошая позиция.
– Видно триста метров, – сказал он. – Слева болото – с той стороны не зайдут. Справа – перелесок, там пулемёт перекрывает опушку. Если придут в лоб – встретим нормально.
– Давно думал?
– Со вчерашнего вечера. Смотрел на карту перед сном – увидел, что мы открыты с юго‑востока.
– Почему не сказал вчера?
– Вы получили капитана, – сказал он. – Решил – утром.
Я посмотрел на него. В этом был весь Дёмин: человек, который понимает контекст и умеет выбирать момент. Важная тактическая информация – да, важная. Но не настолько срочная, чтобы перебивать другое. Это редкое умение – знать, когда говорить, а когда подождать до утра.
– Правильно решил, – сказал я.
– Я так думал, – сказал он.
Мы стояли у пулемётного гнезда и смотрели на поле. Июльское утро, жаркое уже с восьми, над полем дрожало марево. Красивое – если не думать о том, что за маревом.
– Дёмин, – сказал я.
– Да.
– Я хочу сказать тебе кое‑что.
– Слушаю.
– Когда Рябова не станет – мне понадобится кто‑то, на кого можно опереться в батальоне. Не официально – по делу. Ты понимаешь разницу.
Дёмин смотрел на меня. Долго – так, как смотрят, когда обдумывают сразу несколько вещей одновременно.
– Понимаю, – сказал он. – Но вы сказали «когда Рябова не станет». Он что – уходит?
– Не знаю, – сказал я честно. – Война длинная. Я просто думаю вперёд.
– Думаете вперёд, – повторил он. Потом добавил: – Хорошо. Я буду.
Это было принято так, как Дёмин принимал всё важное: без лишних слов, без уточнений, без вопросов о деталях. Сказано – значит, сделано. Этому человеку было пятьдесят восемь слов от начала разговора до конца, и в них уместилось всё необходимое.
Я ценил это.
Тарасов нашёл меня после обеда.
Он шёл осторожно – не потому что хромал, нога давно зажила. Просто в нём появилась эта осторожность как черта движения: чуть медленнее, чуть внимательнее к пространству вокруг. Осколок в Петрово изменил его именно так – не сломал, отточил.
– Товарищ капитан, – сказал он.
– Тарасов.
– Поздравляю, – сказал он. – Я хотел вчера, но вы были заняты.
– Спасибо. Что хотел?
– Спросить кое‑что.
– Спрашивай.
Он думал секунду – как будто ещё раз взвешивал, правильно ли спрашивать.
– Вы думаете о тех, кого потеряли?
Я смотрел на него.
– Думаю.
– Как часто?
– Записываю каждый раз, – сказал я. – После боя. Это помогает думать реже и точнее – не фоном, а отдельно.
– Записываете в тетрадь?
– Видел?
– Видел, как вы пишете после Шелково. Не читал – просто видел.
– Да, – сказал я. – В тетрадь.
Тарасов помолчал.
– Я думаю о Захарове, – сказал он. – Из первого боя под Шелково. Это я его повёл не туда – он шёл за мной, я взял слишком правый угол, и он попал под осколок, который не попал бы, если бы мы шли левее.
Захаров. Двадцать лет, Тула. Первое имя в тетради.
– Ты знаешь, что это не точно, – сказал я. – «Если бы левее» – это предположение.
– Знаю, что не точно, – сказал он. – Но думаю об этом.
– Хорошо, что думаешь.
– Хорошо?
– Хорошо, что не отмахнулся, – сказал я. – Многие отмахиваются. Говорят себе – война, всё равно, не мог знать. Это правда, но не полная правда. Полная – что мог знать больше и думал ли об этом.
Тарасов слушал.
– И что делать с этим?
– Думать, – сказал я. – Не постоянно, это невозможно и вредно. Но честно – один раз, внимательно. Понять: что именно случилось, мог ли ты принять другое решение в тот момент с теми данными, которые у тебя были. Не с теми, которые у тебя есть сейчас – с теми, что были тогда.
– И если мог?
– Тогда запомни и не повторяй, – сказал я. – Это всё, что можно сделать.
– А если не мог?
– Тогда отпусти, – сказал я. – Не потому что легко – потому что держать то, что не мог изменить, только мешает делать то, что можешь изменить сейчас.
Тарасов думал долго.
– Вы так и делаете?
– Стараюсь, – сказал я.
– Получается?
– Не всегда, – признался я. – Но чаще, чем раньше.
Он кивнул. Постоял ещё секунду – как будто хотел сказать что‑то ещё, потом решил, что достаточно.
– Спасибо, – сказал он. И ушёл.
Я смотрел ему вслед. Тарасов за эти месяцы стал другим человеком – не тем горячим, нетерпеливым бойцом, который поторопился и получил осколок. Что‑то в нём уплотнилось, как уплотняется дерево от времени. Он думал медленнее, чем раньше, – но глубже. Иногда я думал: это лучший результат, который командир может получить от бойца. Не то, что он стал точнее стрелять или быстрее бегать. То, что он стал думать.
Вечером Огурцов принёс ужин в блиндаж – сам, без просьбы. Поставил на стол, сел напротив.
– Ешь, – сказал он.
– Откуда?
– Старшина расщедрился на капитана.
– Это не повод.
– Хороший повод, – возразил Огурцов. – Редкий.
Я ел. Огурцов ел тоже – молча, методично. Это был хороший ужин: не праздничный, просто чуть лучше обычного. Именно так и должно быть.
– Огурцов, – сказал я.
– Да.
– Ты думаешь о том, что было в сорок первом?
– Иногда, – сказал он.
– О чём именно?
Он думал, жуя.
– О лесе, – сказал он. – О том, как мы шли из Бреста. Долго шли. – Пауза. – Ты тогда вёл нас, и я не понимал – откуда ты знаешь, куда идти. Лес, ночь, никаких ориентиров видимых. А ты шёл как по улице.
– Звёзды, рельеф, мох, – сказал я.
– Дед охотник, – сказал он без иронии. Просто повторил – как повторяют что‑то, что давно стало частью общего языка.
– Дед охотник, – согласился я.
– Я тогда не верил в деда, – сказал Огурцов. – Сейчас тоже не верю. Но уже неважно. – Помолчал. – Ты вёл нас, и мы шли. Это важно.
– Мы шли вместе, – поправил я.
– Нет, – сказал он. – Ты вёл. Это разные вещи, ты сам объяснял.
Я посмотрел на него. Он был прав – я сам когда‑то говорил именно это. Идти вместе и вести – разные вещи. Огурцов запоминал то, что я говорил, и через время возвращал обратно. Это было странное зеркало – смотреть на себя через чужую память.
– Ладно, – сказал я. – Вёл.
– Вёл, – подтвердил он. – И сейчас ведёшь. Только масштаб другой.
– Масштаб другой.
– Это хорошо или плохо?
– Зависит от того, как ведёшь, – сказал я.
Он думал.
– Ты ведёшь правильно, – сказал он. – Я наблюдаю.
– Знаю, что наблюдаешь.
– Знаешь, – согласился он. – Я не скрываю.
Мы доели молча. Огурцов убрал миски – аккуратно, по‑хозяйски. Встал.
– Ларин.
– Да.
– Капитан – это хорошо. Но ты был хорошим и ефрейтором.
– Это не комплимент.
– Нет, – согласился он. – Это наблюдение. Звание меняет бумаги, не человека.
– Ты сам до этого додумался?
– Дед говорил, – сказал Огурцов. – Про что‑то другое, но принцип тот же.
Я почти улыбнулся.
– Хороший был дед.
– Хороший, – согласился Огурцов. – Жил долго. До семидесяти восьми. – Пауза. – Война его не застала – умер в тридцать девятом. Повезло.
– Повезло.
– Да. – Он помолчал у двери. – Спокойной ночи, товарищ капитан.