Но это не делало его плохим человеком.
После политчаса он подошёл ко мне. Не враждебно — просто подошёл.
— Ларин, — сказал он.
— Да.
— Вчера я, возможно, говорил резко.
Я посмотрел на него. Это было неожиданно — молодые идейные люди редко извиняются, это требует определённого устройства характера.
— Бывает, — сказал я.
— Я понимаю, что ситуация нестандартная, — сказал он. — Но именно в нестандартных ситуациях политработа важна особенно.
— Согласен, — сказал я. И это было правдой — я действительно согласен. Люди без смысла воюют хуже. Зуев давал им смысл. Это было нужное дело.
Он немного удивился моему согласию — видно было.
— Вы не против политработы? — спросил он.
— Я против того, чтобы она мешала тактической подготовке, — сказал я. — Но сама по себе — нет. Люди должны понимать, зачем воюют.
— Именно, — сказал он. И в голосе было облегчение — как у человека, который ожидал спора и не получил его. — Я думал, вы скептически настроены.
— Я реалистически настроен, — сказал я. — Это другое.
Он думал секунду.
— Расскажите мне о людях, — сказал он. — О каждом. Что за человек, откуда, как держится.
Я посмотрел на него.
— Зачем?
— Политрук должен знать личный состав.
— Это займёт время.
— Вечером, — сказал он. — Если вы не против.
Я подумал. В этом была логика — Зуев пришёл в сложившуюся группу, людей не знает, хочет знать. Это правильный подход для политработника. И информация о людях у меня была — я наблюдал их девять дней плотно.
— Вечером, — согласился я.
Вечером мы сидели вдвоём у небольшого огня — в стороне от лагеря, чтобы не мешать другим. Зуев слушал, записывал.
Я рассказывал: Огурцов — надёжный, без лишних эмоций, хороший стрелок, не задаёт ненужных вопросов. Харченко — тяжёлый характер, но профессионал, пулемёт любит больше людей, что не обязательно плохо. Деревянко — опытный, вёл людей из Гродно неделю, потерял много, несёт это в себе тихо. Фомин — молодой, нервный, но управляемый, нужна конкретная задача, тогда держится. Петров Коля — восемнадцать лет, учится быстро, хорошая координация, внутренний стержень есть.
Зуев слушал внимательно. Иногда переспрашивал — точно, по делу.
— А вы сами? — спросил он, когда я закончил.
— Что — я?
— Что вы за человек? Вы рассказали мне про всех, кроме себя.
Я смотрел на огонь.
— Что вам нужно знать?
— Откуда такая подготовка? — спросил он прямо. — Я наблюдал занятие утром. Вы учите людей вещам, которым не учат в обычной армии. И делаете это как тот, кто сам через это прошёл.
Хороший наблюдатель. Опаснее, чем кажется.
— Много читал, — сказал я.
— Это ваш стандартный ответ, — сказал он без осуждения.
— Потому что это правда.
— Правда не бывает настолько неполной, — сказал он.
Я посмотрел на него. В глазах — не подозрение, не угроза. Просто желание понять. Он не был особистом, он был политруком. Разница большая.
— Зуев, — сказал я. — Скажу вам одну вещь.
— Говорите.
— Я не враг. Я воюю на той же стороне, что и вы. Я делаю то, что умею, и делаю это хорошо. Остальное — моё дело, и оно не касается боеспособности отряда.
Он думал.
— В армии нет ничего, что не касается боеспособности, — сказал он наконец.
— В регулярной армии — да, — сказал я. — В лесу на десятый день войны — есть.
Долгое молчание. Огонь тихо потрескивал.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Я принимаю это пока.
— Пока — это честно, — сказал я.
Мы сидели ещё немного. Огонь догорал.
— Ларин, — сказал он вдруг.
— Да.
— Тот приказ. Двести семидесятый.
Я помолчал секунду. Он читал политчас по бумажке, не по приказу — но приказ наверняка знал.
— Что о нём?
— Я читал его личному составу в начале, — сказал Зуев. — Когда только пришёл.
— Я знаю.
— Вы слушали с таким лицом.
— С каким лицом?
— Как будто вам больно, — сказал он просто. — Не злитесь, не спорите — просто больно.
Я смотрел на огонь.
— Приказ жёсткий, — сказал я осторожно.
— Война жёсткая, — сказал Зуев. — Жёсткие меры необходимы.
— Иногда жёсткие меры убивают тех, кого должны спасать, — сказал я.
Молчание.
— Вы не согласны с приказом, — сказал он. Не обвинение — просто констатация.
— Я выполняю приказы, — сказал я. — Это не то же самое, что соглашаться.
Зуев смотрел на меня долго. В глазах было что-то сложное — борьба между убеждением и чем-то другим, что он, может быть, сам не мог назвать. Он был молод, этот политрук. Молод так, как бывают молоды только люди, у которых ещё не было времени разочароваться в том, во что верят. Это делало его уязвимым — и одновременно по-своему сильным.
— Вы опасный человек, Ларин, — сказал он наконец.
— В каком смысле?
— В том, что вы думаете, — сказал он. — Слишком много и слишком самостоятельно.
— Это плохо?
— Это опасно, — повторил он. — Для вас в первую очередь.
Я смотрел на него. В словах была не угроза — предупреждение. Искреннее, как всё, что он делал. Он говорил мне правду так, как он её понимал.
— Спасибо, — сказал я.
— Не за что, — сказал он. И встал — пошёл в лагерь.
Следующие несколько дней Зуев наблюдал за мной.
Не агрессивно, не демонстративно — просто я чувствовал его взгляд. Он смотрел на занятия, смотрел на разведку, смотрел на то, как я разговариваю с людьми. Записывал что-то в блокнот.
Я работал как обычно и не менял ничего.
На третий день после его прихода случилось кое-что, что изменило между нами расстановку.
Мы вернулись с разведки — я, Огурцов и Деревянко. Нашли новую точку: узкий мост через болото, по которому ходили немецкие грузовики. Маленький, деревянный, замена того, у которого мы уже работали. Хорошая позиция.
Я докладывал Капустину, Зуев сидел рядом и слушал. Когда я закончил, он спросил:
— Вы планируете ещё одну засаду?
— Планирую, — сказал Капустин.
— Это ответные действия немцев?
— Вероятно, — сказал я. — Они зачистили первое место. Сюда ещё не дошли.
— Не дошли сейчас, — сказал Зуев. — Дойдут после второй засады.
— Дойдут, — согласился я. — Поэтому после второй — меняем место базирования.
Зуев смотрел на схему.
— Куда?
Я показал. Он смотрел долго — изучал, думал.
— Там болото с севера, — сказал он.
Я посмотрел на него.
— Откуда вы знаете?
— Я шёл оттуда, — сказал он. — Три дня назад. Обходил болото.
— Большое?
— Километра три. Непроходимое — без гати.
Я смотрел на него. Это была конкретная информация, которой у меня не было. Он знал местность с другой стороны — с востока, откуда шёл.
— Расскажите подробно, — сказал я.
И он рассказал — точно, с деталями. Где болото, где его края, где единственная тропа. Явно человек, который наблюдателен от природы и умеет запоминать местность.
— Гать можно сделать за день, — сказал я. — Если знать где.
— Примерно знаю, — сказал Зуев.
— Покажете на схеме?
Он взял карандаш и нанёс — аккуратно, с объяснениями. Болото, его берега, тропа, место где можно навести гать.
Я смотрел на схему и думал: вот и польза от политрука. Не та, которую он сам ожидал — но настоящая.
— Спасибо, — сказал я.
Он поднял взгляд — и в первый раз за все дни в его лице было что-то, что я назвал бы удовлетворением. Не торжество, не снисхождение — просто удовлетворение человека, который сделал что-то нужное.
— Пожалуйста, — сказал он.
Вечером я сидел у ручья и вносил правки в схему.
Зуев подошёл сам — без повода, просто сел рядом.
— Ларин, — сказал он.
— Да.
— Я думал о нашем разговоре. О приказе двести семьдесят.
— И?
— Вы сказали — жёсткие меры убивают тех, кого должны спасать. — Он помолчал. — Я понимаю, что вы имели в виду.
Я ждал.
— Я не согласен, — сказал он. — Но понимаю.