Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я слушал и представлял себе, как девки расселись на сучьях, словно птицы, и забывал про зуб. Этот наговор мать применяла и от зубов, и от горла, и от лихорадки.

Один приступ зубной боли был такой, что не помогали уже ни наговоры, ни припарки. Мать не знала, что делать со мной, а я криком кричал.

— Одевайся, — скомандовала мать, — идем к Фатыме.

Фатыма — старая татарка — знала наговоры покрепче. После наговорной церемонии с углями и водой меня заставили пить наговоренную воду. Затем вывели на крыльцо и велели молиться на месяц. Тут я решил, что меня хотят перевести в татарскую веру, и наотрез отказался.

— На месяц молиться не буду!

— Ну не будешь, так не ори. Дай покой людям.

Клушка вывела цыплят. Пушистыми комочками носятся они по двору за букашками, а если бросить им горсточку пшена, они стайкой накидываются на пшено и при этом радостно пивикают. Если бы мать не спрятала пшено, я бы им все скормил.

Петух взлетел на забор и горланит после победы над соседним петухом во все горло. Я смотрю на него, потешаюсь его видом. Важный, самоуверенный, самодовольный, ни дать ни взять — наш лавочник Семен Иванович.

«А что, если его схватить за хвост, то-то, чай, перепугается?» — подумал я.

Сказано — сделано, и петух заголосил так пронзительно, словно я резать его собрался.

Мать мыла пол в сенях и, услыхав душераздирающие крики, выскочила во двор. Петух рванулся и улетел в огород, а в руках у меня остался пучок перьев из его хвоста.

Мать больно побила меня, а я, вырвавшись, сказал:

— Ну за что же ты бьешь? Я отдам петуху хвост обратно.

На мои слова мать еще больше обиделась, и мне пришлось спасаться бегством.

...Летом у ребят новые дела. И хлопот полон рот. То со взрослыми в поле ехать, то ягоды сбирать, а там и грибы поспели. Новый хлеб еще не созрел, а старый был на исходе, поэтому мы пробавлялись ягодами и грибами.

Однажды, увидев гнездо малиновки, деловито высиживающей яйца, я вдруг захотел схватить эту птичку рукой. Притаив дыхание, я раздвинул кусты. Каплюсенькие глазки малиновки смотрели на меня неподвижно. Зажмурившись, я хлопнул рукой и смял гнездо вместе с яйцами.

Малиновка жалобно запищала, словно заплакала. Потрясенный ее горем, я бросился в траву и плакал, раскаиваясь и сознавая непоправимость совершенного поступка.

Потом, удрученный, я ушел в густой орешник, лег под кустом в траву и долго смотрел в небо. Вдруг у ног моих что-то зашуршало. Я приподнялся. От меня бросилась зеленая молодая ящерица; отбежав немного, она остановилась на бугорке и повернула голову. Я ей пригрозил — она облизнулась. Только что мы обменялись таким приветствием, как я подумал: «А что, если мне метнуть в нее свой железный прутик? Ведь, пожалуй, не попадешь?» Прицелился и кинул. Прут воткнулся в спину ящерицы, как копье Георгия Победоносца в змея. Такую картинку я видел в лавке Семена Ивановича. Я вовсе не хотел убивать ящерицу, и мне стало жаль ее.

Змей мы не жалели, и однажды нам посчастливилось: мы убили четырех гадюк. Я наступал каблуком им на головы, а товарищи молотили их палками. Я боялся змей и не раз, собирая ягоды, пугался, найдя на руке царапину: «Кто ее знает: может, змея укусила?..» И я сосал ранку и выплевывал до тех пор, пока у меня во рту совершенно не пересыхало.

Побывав на чьем-либо пчельнике, мы, ребята, обзаводились своими пчелами. Делали из стеблей подсолнуха колоды, крышки, рыли омшаник, ловили пчел и сажали их в колоды. Но это нас не удовлетворяло. Меня интересовали такие пчелы, которые жили бы у нас: вылетали и прилетали обратно. Пчелы всячески защищались, и сколько потом было распухших глаз, щек, раздутых носов. Но все-таки мы добились своего: нашли «пчел». Это были шмели. Гнёзда их мы искали с увлечением. Вооружившись с утра палками и старыми горшками из-под молока, мы отправлялись за околицу, к большим навозным кучам, скакали с кучи на кучу, били палками по сухой соломе и, припадая головой, слушали. При ударе о гнездо шмели жужжали, как расстроенный оркестр.

Мы хорошо отличали пчелу от шмеля и шершня и знали на себе действие их яда. Осу мы рукой никогда не брали. У нее туловище гибкое, и откуда ее ни схвати, она достанет жалом. Пчелу и шмеля можно было схватить за спинку, за крылышки. Иногда с цветов и подсолнухов мы снимали их прямо в пригоршню. Попавшее в темницу насекомое не знало, в чем дело, и ползало по рукам, не причиняя вреда. С шершнем вступать в какие бы то ни было отношения мы не отваживались. Один раз по совету дедушки я ошпарил кипятком этих противных насекомых.

Шмелей мы приносили в дом и в горшках ставили на подловку. Шмели быстро приживались. Спустя некоторое время мы вскрывали гнездо, вытаскивали созревший сот, очень некрасивый, похожий на комок грязи, с неправильными ячейками, колупали ячейку и, вставив туда соломину, по очереди тянули из нее сладкий сок. Какое это было блаженство!

По вечерам, когда заходило солнце, я залезал на ворота и смотрел, как на западе вспыхивали зарницы.

Я страшно боялся грозы, а грозы в то лето бывали чуть ли не каждый день, и чаще всего по ночам. Ярко вспоминаются мне эти дни!.. С полей тянет теплым ветерком, пахнет рожью и сухими травами, и непонятная смутная грусть сжимает сердце.

Я любил нашу маленькую заброшенную деревушку и чувствовал себя навсегда слитым с ней, с ночью, с овцами, жующими в темноте жвачку, с коровой, глубоко вздыхающей, когда она ложилась, почесавшись о столб около крыльца.

...Я засыпаю под шум ливня, и сквозь сон доносится до меня: «р‑р-р‑р», как будто сыплют картошку по лубкам в яму...

— Колюша, Колюша, — будит меня мать, — вставай, сынок.

Я просыпаюсь. На столе горит лампа, а за окнами шумит ливень, ослепительно вспыхивает молния, оглушительно гремит гром.

— Господи Иисусе... — крестится мать. — Почитай, сынок, «Живый в помощи», больно страшно.

Я сажусь за стол, раскрываю псалтырь и начинаю читать. Дойдя до слов «от стрелы летящия», я думаю — вот самое главное, в точку попал. Молния — и есть стрела летящая, которая бьет в диявола, а он всегда норовит спрятаться в того, кто в это время в ругательстве или злобе рот открывает. Поэтому-то люди добрые и читают во время грозы псалмы. Гроза постепенно стихает, и тогда я опять ложусь в тряпье на полу, где спят сестра и братишки.

...В одно ясное летнее утро я проснулся в каком-то радостном волнении: смотрел на солнечные лучи, пробивающиеся сквозь худую крышу сеней, на дощатые стены, знакомые много лет, и не мог понять, что со мной. И вдруг до моего слуха донеслась стройная грустная песня:

Цвел в поле цветочек, цвел да и повял,
Любил парень девицу — любить перестал,
Во тюрьму, в неволю молодец попал...

Я выбежал на улицу. Около десятка девушек в разноцветных платьях, платках и сарафанах, сидя напротив нашего двора на бревнах, ритмично ударяли по скаткам белого холста вальками и пели. Я понял: эта песня и была причиной моей радости.

Тени от ветел пестро падали на девушек. Девушки, улица, небо и девочка, игравшая на конце бревна в куклы, запомнились мне надолго.

После я часто замечал, что вдруг самый будничный момент, самые обыкновенные фигура, речь, обстановка как-то моментально преображались; и во всем, на что я тогда смотрел, я чувствовал необыкновенную красоту, гармонию.

Мать рано заставляла нас работать. Семи лет мы уже носили воду в больших ведрах на коромысле. В деревне тогда не было колодцев, и воду приходилось таскать из-под горы, с ключей. Нести до дому далеко. Большое и твердое коромысло давило и резало плечо до острейшей боли. Но и в этой тяжелой работе мы находили удовольствие.

Похвальным делом считалось принести ведро не расплескав; это было очень трудно. При малом нашем росте ведра часто задевали за землю. А когда мы немного подросли, то добились того, что приносили ведра, налитые до краев.

6
{"b":"884033","o":1}