С Абросимом и его сыном Яковом я познакомился еще в Кармалке, куда они зимой привозили сено.
Весной мы ездили с Яковом в поле. Он пахал, а я бороновал, причем садиться на лошадь он мне запрещал: жалел лошадь. Но я не чувствовал усталости. Мне нравилось в поле.
Вечера я ждал с нетерпением: верхом домой поеду. И хоть после такой поездки не мог ни сидеть, ни лежать, тем не менее на следующий день опять нетерпеливо ждал вечера. Теперь я уже садился боком, свесив ноги на одну сторону. Сидеть так я не умел, все время соскальзывал. Однажды, не рассчитав движения, перелетел через лошадь. И досадно мне было и смешно.
Как-то, сидя за чаем в праздничный день, мы услыхали веселый грохот несущейся по улице тройки. Все кинулись к окошкам.
За столбом пыли по следам тройки по улице летели в разные стороны листочки.
— Ах, будь ты неладный. Опять сицилисты приехали, — сказал Абросим.
Я выбежал на улицу и принес несколько листочков. Начал читать вслух.
— Брось, брось, сожги поганые бумажки, — испугался Абросим. — Это смутьяны. Это враги царя и бога. Они мутят народ. Вон пожаров сколько зимой в прошлом году наделали. Сколько добра пожгли.
— У нас жечь нечего.
— Много ты знаешь! Они рабочих мутят и к нам вот заезжают. Поймать бы их, окаянных.
...Когда заканчивался сев, мы отправлялись с бабушкой на пчельник к ее брату.
Хорошо у дедушки на пчельнике. Пахнет медом, гнилушками, цветами и дымом. Солнце заливает поляну, на которой стоят толстые колоды ульев. От деревьев падают на траву прозрачные синие тени. Рядом с полянкой ручей журчит по белым камням и желтым галькам. Вода в ручье холодная, свежая и такая чистая — смотреть в нее весело; и оттого, что в воде крутится несколько соринок, она кажется еще чище, еще прозрачнее. Ветхая избушка стоит на больших замшелых камнях. Я уже не раз заглядывал под избушку: а не стоит ли она все-таки на курьих ножках? Около избушки такой же ветхий навес с гнилыми колодами и глубокая яма, в которой всегда поддерживается огонь. В избушке роевни, сетки. По стеклам окон бьются пчелы, осы, мухи и другая лесная братия.
У бабушки были свои четыре улья, у дедушки — свои.
Сперва мы с дедушкой осматривали пасеку, открывали колоды, и я с курилкой в руках дымил и помогал чистить их, вырезать маточники, где были лишние, и вставлять новые, где не хватало. Готовясь к роям, слабые ульи мы подкармливали сытой и медом. Когда все необходимые работы заканчивались, бабушка и дедушка уходили домой, а меня оставляли караульщиком.
Как-то в отсутствие дедушки мне пришлось самому высаживать рой из роевни. Я это делать не умел и посадил пчел неудачно. Но при этом нашел в роевне прекрасный белоснежный комочек сота. Пчелы, запертые в душной роевне, успели уже приняться за работу. И когда дедушка потом перегнал их из неудачно выбранного мною улья, то и здесь они успели слепить замечательный по форме и по величине сот. Мне это очень понравилось.
Одному в лесу было жутко. Днем я находил себе занятие — приносил из ключа свежей воды, кипятил чай, варил обед, делал надрезы на березе и собирал сладкий сок. Устроил под дубом станок и ткал для роевен решетку из тонких лычков. Из досок смастерил себе заветные гусли-самогуды. Сделал из дерева саблю и ружье со штыком и ходил на «охоту» и на «войну».
Много я в лесу около пчельника одерживал «славных побед» над японцами и турками, много великанов поверг на землю, освободил всяких красавиц из Кощеева плена. Только, кроме пчел да птиц, никто про это не знал. Я прогонял один целые стада буйволов, охотился на тигров, львов и слонов. Весь день у меня проходил в наступлениях и победах, а вечером, наигравшись на гуслях, я задумывался, как буду проводить ночь один. Я боялся, что ночью мне отомстят мои «побежденные враги». Днем на пчельнике было тихо, спокойно, а ночью лес наполнялся жуткими звуками: то филин заухает, то лисица в овраге залает, то птица запищит. А то так заревет, затянет кто-то, как будто душу у него вынимают.
Я засветло заходил в омшаник, обшаривал все углы, заваливал дверь бревном и ложился спать. Но сон долго не приходил, и я слушал, как шумел лес и кричали ночные птицы.
Однажды я услыхал шаги на поляне. Кто-то подошел к омшанику, потерся об угол, засопел, приблизился к двери, вздохнул.
«Неужели медведь? — подумал я. — А вдруг леший? Медведь — так ничего, а леший... он везде пролезет...»
Вдруг что-то хлопнуло, упало, от двери поскакал кто-то, как лошадь. Я долго прислушивался, пока не забылся в избавительном сне.
Когда я проснулся, в щели светило солнце, птицы пели и пчелы жужжали по-прежнему. Я вышел из омшаника и у дверей увидел отпечатки раздвоенных копыт. Днем заходил лесник; я рассказал ему о ночных страхах и показал следы у дверей.
— Это лось. Лось появился. Уже более недели здесь ходит, — пояснил он.
2
Однажды мы с бабушкой возвращались с пчельника. Когда проходили полем, я забежал вперед, спрятался во ржи и вдруг услыхал, что бабушка с кем-то разговаривает.
— Будет земле нашей поновление... — нараспев говорила бабушка, ударяя в такт белой лутошкой о жесткую дорогу, — загорится тогда вся земля, оскверненная, с небеси спадут звезды яркие, протекет река огненная. Река огненная от востока до запада. И пройдет та река огненная по всея сырой земле-матушке. И откроется тут суд, суд праведный. И пойдут грешники в огонь вечный, а праведники — в радость бесконечную.
Бабушка остановилась, оперлась обеими руками на палку, подняла к небу незрячие глаза свои и глубоко вздохнула.
— А куда же, господи, мне повелишь идти? — спросила она. — Нет мне прощения... Сына единственного не могла упасти от беды лютой. Но ведь, знаешь ты, он сирот да бедных людей любил, за них заступался...
— Нет тебе прощения, Авдотья! — отвечала тут же бабушка самой себе грозным голосом. — Проси у пресвятой матери заступления, Авдотья. Она простит — и я прощу...
Бабушка помолчала немного. Вздохнула и опять зашагала.
— Уж ты ль, матушка пресвятая богородица, — причитала она, постукивая палкой, — превеликая ль ты моя заступница! Уж как с вечера была ты радостна, а с полуночи ты горько всплакнула о своем-то сыне распятом...
Бабушка снова остановилась и протянула перед собой руки. Палка со звоном упала ей под ноги.
— Господи, ведь и на моего-то Михаила тоже венок тернов надели... — еле проговорила она.
Губы ее задрожали. Лицо изобразило нестерпимую муку, и бабушка горько заплакала.
— Миша, Миша, сыночек ты мой...
Я до смерти напугался и тихонько подошел к ней.
— Бабушка, а бабушка, ты с кем это разговариваешь?
— Ах, это ты, разбойник?! — сказала она. — А я думала, ты вперед убежал. Старая я — умирать мне скоро, вот о смерти и задумалась да дядю Мишу вcпомнила... Любил он вас, дядя-то Миша, помогал... Грех вам будет, если его забудете...
— Нет, бабушка, ни тебя, ни его никогда не забудем.
3
Подготовив пчел к роению, мы выходили полоть просо. Солнце жжет немилосердно. Нигде ни облачка. Спина болит, разламывается. Но полоть надо: сорняки грозят задушить хлеб. Нас трое, а их целые полчища — осока, молочай, березка, лебеда и чертогон колючий. У одного яркий бордовый цветок, а у другого — шишка почти с кулак, а третий — сам-великан, распустил ветви-лапы на все стороны и как будто говорит: «Не подходи!» Но мы разбили загон на участки и били «врагов», как настоящие вояки, — по частям. Наши руки, ноги, лица позеленели и почернели. Мы рвали, дергали, ломали и перегрызали зубами жесткие стебли и корневища, которые не поддавались силе рук.
Вечером саднило руки, расцарапанные в кровь, болели растрескавшиеся губы, ныло в подошвах и ладонях от заноз. Но на сердце было легко: травы становилось все меньше и меньше, а хлеба зеленели, и казалось, что набирались они силы и крепости.