Хлопотливые чайки неутомимо носятся над Волгой, то взмывая в голубую высь, то опускаясь к реке так низко, что вот-вот, кажется, которая-нибудь из них нырнет в отраженную голубую пучину и совсем пропадет. Но нет, блеснув серебристым крылом, чайка вновь с криком взмывает кверху и летит все дальше и дальше среди своих подруг, таких же ловких и таких же увертливых.
Волга еще не в берегах. И вода плескалась среди прибрежных осокорей. Какой-то рыбак расставлял между деревьями вентеря. Стоя в лодке с засученными выше колен штанами, без шапки, он передвигался от дерева к дереву. При этом не пользовался ни веслом, ни шестом. Он просто очень ловко хватался за сучья, за ветви и тянул лодку, куда ему было надо. В иные вентеря ничего не попадало, а в другие изрядно набивалось и лещей и подлещиков. Женщина в синей вязаной кофте, должно быть жена рыбака, разведя у небольшого родничка костер, чистила рыбу.
— Ну как рыбка-то? — спрашивали мы.
Ни хозяин, ни хозяйка на наши вопросы не отвечали. Женщина искоса пытливо поглядывала на невесть откуда взявшихся здоровенных парней и молчала. А потом, увидев, как мирно и спокойно мы сидим на берегу — и рыбу не пугаем и нехороших слов не говорим, она стала смотреть на нас поласковей и даже разговорилась с нами.
— Чем так-то сидеть, — сказала она, — дров бы мне натаскали. Вот хорошо бы было.
— Дров? — крикнул я, вскакивая. — Пожалуйста! Мы вам столько натаскаем — девать будет некуда.
— А ухой вы нас угостите? — спросил Рогожин.
— Евлампий! — произнес с укоризной Рамодин.
— Угостить не жалко, — отвечала женщина, — только ложек-то у меня всего две.
— А вы нам в кружки налейте. Мы ее, как чай, будем пить, — не унимался Рогожин.
Вскоре уха поспела. Причалив лодку к берегу, хозяин подошел к нам, и мы принялись за уху. Кто прихлебывал из кружки, кто черпал ложкой. У хозяина нашелся каравай ржаного хлеба. Хозяйка дала нам всем по большому ломтю, и мы ели с хлебом вареную рыбу. Хозяйка клала рыбу нам на лопухи, которые нарвала около садовой изгороди.
Эх, что это было за угощение! В жизни никогда никто из нас такого вкусного обеда не едал. И хозяин за все это удовольствие попросил у нас только закурить.
А когда мы подарили ему целую пачку папирос «Тарыбары» (были тогда такие папиросы), он стал угощать нас и чаем. И чай был необыкновенный. Все мы пили, похваливая чудесный напиток!
А я в это время вспоминал свою родную Шешму. По берегам ее растут те же лопухи и та же смородина, листья которой испускают такой приятный аромат... В нашей Шешме водятся такие же лещи и подлещики. Да и вода-то в Волге точь-в-точь такая, как в Шешме, — не очень прозрачная и все-таки не мутная, какая-то зеленовато-желтая с серебряным отливом. И это не только внешнее сходство. Нет, это самая настоящая шешминская вода и есть. Родная, близкая, своя до боли в сердце. Я сейчас только понял, что это значит, если наша родная речушка впадает в Каму, а Кама в Волгу. Никакой учитель не догадался нам это объяснить. Это значит, что капельки шешминской воды я пью сейчас вот здесь, на берегу Волги-матушки, за сотни верст от своей деревни. Это значит, что этой водой я каждый день умываюсь, что я купаюсь в ней и каждый день любуюсь ею, когда смотрю по утрам из окна на Волгу, любуюсь и налюбоваться не могу.
Только подумать — из Волги родные капельки попадают в море, а оттуда в тучи и облака. Вот почему так приятно мне смотреть на небо, по которому плывут такие чистые, такие светлые облака, и так радуюсь я дождичку, когда брызжет он на нас сверху.
И где бы я ни был, я знаю, что земля, по которой хожу, обмывается нашей родной шешминской водой, а тучки и облачка, которые бегут надо мной, не чужие, они мне родные, потому что в них есть капельки Шешмы. И у каждого найдется своя речка или ручеек, свой берег, где он родился, где в первый раз услышал родную речь, увидел красоту родного края, родной земли.
Глава пятая
1
Антон Завалишин, путешествуя по губернии, встретил немало нужных ему людей. В уездном городе он нашел старого моего покровителя Павла Анисимовича и Артемия Яковлевича Быкова — Дурака-барина. В уезде он разыскал также Мирона и Степаныча. С Дураком-барином и Степанычем он встречался еще раньше, но с Мироном познакомился недавно. На мятущегося Мирона эта встреча произвела самое благоприятное действие. Он раскрыл перед Антоном всю свою душу, поведал обо всем, что у него годами накипело на сердце. Сначала Мирон крестьянствовал, обрабатывая клочок земли. После смерти жены он ушел на сахарный завод. Там не поладил с хозяевами и задумал податься на юг, в кубанские степи. Антон отговаривал его. «Порядки везде одинаковые, — сказал он, — не бегать нужно от насильников и беззаконников, а вести с ними непрестанную борьбу». Это Мирону пришлось по душе, и он просил дать ему подходящую работу. Антон направил его к Артемию Яковлевичу Быкову. Быков был закадычным приятелем лесничего, подбирал ему нужных людей, устраивал их и с их помощью налаживал, под видом почтовых станций, явочные пункты. Мирон стал разудалым ямщиком. Больше всего ему нравилось ездить к Завалишину за нелегальной литературой, газетами и листовками и потом развозить их по селам. Дурак-барин был неистощим на выдумки, на всевозможные способы, которыми он распространял листовки. Развозили их и продавцы яблок, и пряничники, и плотники, и даже... сборщики на построение храмов.
После того как у нас в школе кончились экзамены, я забежал к Завалишину. Он мне сказал, что приехал Мирон, который может меня довезти от железной дороги до Кувака, а я должен помочь ему доставить партию сушеной воблы. Мирон почему-то решил не сдавать ящики с воблой в багажное отделение, а договорился на станции с главным, и мы погрузили их на товарный поезд, в теплушку. Я старательно помогал Мирону в этом деле.
— Ничего, есть силенка у ребенка, — шутливо говорил он, когда я довольно легко поднимал ящики на плечо.
— Странно, — отвечал я, — ящики будто одинаковые, а тяжесть разная.
— Товар неодинаковый, — солидно и деловито пояснял Мирон, — то попадет вобла с икрой, то без икры.
Слова «с икрой» он произносил значительно и веско, давая понять, что товар у него не простой.
На последней станции около Сергиевска нас ждала подвода. Мы погрузили ящики на нее и выехали на большой тракт. После полудня, покормив лошадей в поле, свернули на проселок, а к вечеру подъехали к большому лесу. Преодолев два-три оврага, мы забрались в такую трущобу, что и неба не стало видно. Наконец остановились. Темно как в трубе. По сладкому запаху гнилушек и старой вощины я догадался, что тут пчельник. Ящики мы перенесли в омшаник и в нем же улеглись спать.
Проснулся я поздно. Солнце уже давно поднялось, и лес наполнился птичьим гамом. Поляна, на которой стоял пчельник, звенела тысячами голосов. Пернатые певцы, казалось, соревновались в своем искусстве друг перед другом: кто свистел, словно на свирели, кто тренькал, будто на мандолине, а иной бухал, словно в барабан; кто-то настойчиво и упрямо выводил однообразную бесконечную руладу: «Миколку видел?» — «Видел!» — «Где?» — «Верхом на козле!» И вдруг в этот великолепный концерт врывалось кошачье мяуканье — это иволга выводила удивительно выразительный и мелодичный припев: «Миу-виу! Миу-виу!» Пчелы жужжали деловито, спокойно и, пронизывая голубые тени золотистыми нитями, летели то к улью, то от улья. Из ямы поднимался сизый пахучий дымок. Под навесом за деревянным столом, врытым в землю, сидел Мирон и еще какой-то человек, повернувшись сутулой спиной ко мне.
— Садись чай пить, — пригласил меня Мирон.
Сидевший с ним человек оглянулся. И что-то удивительно знакомое мелькнуло в его лице. Присмотревшись, я узнал в нем своего старого приятеля — бугульминского учителя Павла Анисимовича.