Потом принималась со слезами молиться. Помолившись и наплакавшись, она ложилась рядом с нами. Тело ее вздрагивало от подавленных рыданий. Я прижимался к ней и целовал ее заплаканное лицо.
— Спи, спи, полуночник, — говорила она, перестав плакать.
И мы все ждали дядю Мишу. Заслышав иногда колокольчик почтовой тройки или чей-либо стук в ворота, бабушка бежала к окну и радостно кричала:
— Миша приехал! Миша приехал!
Но дядя Миша не приезжал...
3
После возвращения из Сергиевска я почувствовал страстную привязанность к матери. Мать часто ругала, даже била меня, чтобы я не мешал ей, не вертелся под ногами. Она пугала нас, рассказывая, как одна вдова бросила своих детей. Намучившись с ними, вдова пришла в отчаяние, открыла зимой двери настежь и, когда дети спали, убежала от них.
Бывало, ночью, проснувшись, я с тревогой подбегал к постели матери и в темноте искал, здесь ли она. Когда рано утром она вставала провожать корову в стадо, я поднимался и с ревом бежал по улице, удивляя прохожих. Мать встречала меня шлепками и бранью, но я не чувствовал побоев от радости, что нашел ее.
...Тихо и радостно совершается утро в избе. И, может быть, от этой особенной утренней тишины я просыпаюсь и открываю глаза.
На стенах колеблется теплое розовое зарево от пылающих в печи дров. А за окном — синяя холодная тишина.
Мать перед печкой месит тесто. Я слышу щелкающие звуки и острый запах закваски. Тень матери на стене то опускается, то поднимается до потолка. Иногда она заполняет собой всю избу.
И я думаю о том, как хорошо мне с ней, моей мамой, и как крепко-крепко я люблю ее. И то, что она делает там у печи, это и есть самое важное, самое главное в мире, потому что она — моя мама.
...У меня сильно разболелись глаза. Я не мог смотреть на свет. Болели глаза долго. В соседнем селе открылась ярмарка, мать поехала покупать ведра и по пути завезла меня в больницу. В больнице мне сделалось дурно. Доктор не стал смотреть глаза, послушал сердце и сказал, чтобы меня везли обратно.
— Дней пять-шесть — больше не проживет...
Мать из жалости накупила мне игрушек: гармошку пятикопеечную, утку, гуся...
Так как доктор лекарства не дал, глаза не переставали болеть, а я не умер, мать начала лечение своими средствами. Она будила меня рано и через все село вела к знахарке, живущей на юру. Знахарка ставила меня перед пылающей печью и мазала глаза мои топленым коровьим маслом. Мне было тепло и приятно. Приятно оттого, что две женщины принимают участие во мне, и приятно просто от теплого масла. Ходил я к знахарке с матерью раза два или три. И каждый раз мне казалось, что болезнь моя вместе с маслом стекает с глаз по лицу на шесток.
Гармошку я скоро сломал, а гуся и утку мы с Игошей пускали на пруду. Птицы расклеились, и им пришел конец. Но мы горевали недолго. Был самый разгар деревенской страды. Такая же страда была и у нас в играх: мы ездили на «жнитво», рвали траву, вязали ее, укладывали в копны, возили на «гумна» — ко двору — «молотить», потом принимались «веять, молоть и печь хлеб».
Семен Иванович настроил некоторых соседей против матери и дяди Миши, и нам стало трудно жить в своем селе: то у матери корову загонят и просят выкуп за потраву, то в огород наш свиней напустят и огород потравят, то барана зарежут, а один раз даже кота нашего повесили. Ребята стали нас на улице обижать, часто в наш двор бросали камни и палки. Нам пришлось переехать на родину бабушки, в Кармалку. В это время мне исполнилось восемь лет. Здесь осенью меня записали в школу. В первый день я в школу не пошел: мать с бабушкой рубили капусту, я подавал им вилки, они отрезали кочерыжки, а я грыз с наслаждением кочни и свежую капусту.
Вечером пришли ребята, мои товарищи, и с волнением, перебивая друг друга, рассказывали мне про школу.
...В школе сначала с нами занимались псаломщик и священник, а потом нам прислали нового учителя. Учитель был молодой, кудрявый.
По вечерам он собирал нас в темном классе, мы садились на полу у топившейся печки и слушали его чтение про удалого разбойника Кичея — золотую голову.
...Тихо протекали вечера и у нас дома. Мне нравилось готовить уроки на печке. За стеной воет ветер, в избе холодно, а у трубы так хорошо, тепло.
Старший брат просит есть. Сначала он говорит просто: «Айдате-ка ужинать», потом тянет, канючит. Я тоже присоединяюсь к нему:
Айдате-ка, айдате-ка,
Айдате-ка ужинать,
Айдате-ка ужинать!..
После ужина — постных шей и черного хлеба — стелем на полу, и все по приказу матери становимся на молитву.
...Я лежу под отцовским тулупом и долго не могу заснуть. Меня мучает мысль: «А вдруг я ночью умру?» Пожалуй, нужно еще на всякий случай встать и помолиться.
Наконец все стихает, и только слышно, как ребята посапывают да ягнята жуют серку.
— Тихий ангел пролетел, — говорит бабушка матери.
— Где, бабушка? — спрашиваю я, встрепенувшись.
— У нас в избе.
— А куда он сел? На божницу?
Бабушка, я чувствую, смеется, все тело ее прыгает.
— Спи... на божницу..
А чего она смеется?
В уезде свирепствовала скарлатина. В нашем селе не было ни врача, ни фельдшера, и поэтому каждый день умирало по нескольку ребят.
Хворали мы дружно. Валялись пластом кто на печи, кто на полатях, кто на сундуке. Кто бредил, кто просил пить, кто плакал.
— Мама, горло болит, — жаловалась сестренка Верочка.
— Ничего, доченька, пройдет. Вон у Христины Настя уж бегает. Скоро и ты встанешь.
Меня мучил кошмар: зеленая пустота, и я качусь вниз. Часто, открывая глаза, я видел синий чад; в ушах звенело. Посреди избы стоит железная печка, а около нее белые ягнята с желтыми опаленными боками жуют серку.
Кто-то надоумил мать поить нас от скарлатины керосином. Мы пили и тут же заявляли, что горлу стало легче. На счастье, ни один из нас не умер. Так и упрочилась за керосином слава самого верного лекарства от скарлатины.
4
По деревне пошли слухи: турки ходят по русской земле и подговаривают татар перерезать всех русских, которые в их мусульманскую веру не перейдут. Все стали подозрительно присматриваться к прохожим и нищим и по ночам крепко запираться.
Иногда, чтобы не было страшно, мать звала к нам ночевать дочку пастуха Фросю. Мы радовались приходу этой тихой девушки. Она мастерица рассказывать длинные и интересные сказки. У нее были русые, выгоревшие по краям волосы, серые глаза. Мы раньше времени забирались на полати и звали ее к себе:
— Фрося, идем скорей!
— Сейчас, сейчас, ребята, только печку закутаю.
На полатях тепло. Слышно, как на улице бревна трещат от мороза. Фрося ложится с нами и начинает:
— В некотором царстве, в некотором государстве жил-был мужик с тремя дочерями. Старшая — Ненила, средняя — Маланья, а младшую — забыла... как, ребята, зовут?
— Настасья!..
— Верно, Настасья... Задумал выдать он старшую дочь замуж...
И мы слушаем рассказ про невеселое крестьянское житье.
Расскажет, бывало, Фрося про Василису Премудрую, про мужика, который черту душу продал, про крестьянина, которому царь три загадки загадал и приказал в три дня на них ответ дать.
«Пойди туда — не знай куда, принеси то — не знай чего».
Мужик погорюет-погорюет и сделает: Василиса Премудрая помогает.
И красоту опишет Фрося неизреченную: у царь-девицы месяц во лбу, а на голове ясные звезды рассыпаны...
Но лучше всего — Жар-птица.