3
Кончился еще один учебный год, и опять я дома. В это лето, ломая в старой глиняной избе печь, я нашел старый ружейный ствол и объемистую, мелко исписанную тетрадь за печкой. Первым делом, конечно, я занялся ружейным стволом: выправил, вычистил его и вделал в ложе, а тетрадь спрятал, думая на досуге разобрать, что там написано. Это были записки дяди Миши.
Когда ружье было готово, мы с Игошей зарядили его и отправились на охоту за куликами.
На той стороне Шешмы было много озер, где в изобилии летали кулики и чибисы, тоскливо покрикивая над водой. Печальный крик их хватал за сердце. От этого грустный сельский пейзаж делался еще печальней и горестней. Вот уж поистине —
Словно бы мать над сыновней могилой,
Плакал кулик над равниной унылой.
Игоша спрятался в кустах, а я прижался к самому крайнему от воды кустику и, прицелившись в стайку куликов, затаив дыхание, нажал на собачку.
Ружье оглушительно рявкнуло. Кулики улетели на другой берег, а один, жалобно покрикивая, заметался по песку, хлопая разбитыми крыльями. Игоша схватил его и начал рассматривать рану.
— Батюшки, да что это у тебя с лицом-то? — вдруг спросил он меня.
— Ничего... — сказал я, заикаясь и чувствуя, что лицо горит. Оказывается, ружье выпалило с обоих концов; цилиндр вылетел, и все лицо мне осыпало порохом, который глубоко вошел под кожу. Охоту пришлось отложить.
На следующий день у меня сильно разболелся правый глаз. В больнице фельдшер Филиппыч долго вынимал из глаза порошинки.
— А глаз у меня не вытечет? — спросил я Филиппыча.
— Куда ему течь! Эх ты, голова садовая!
У ружья я сделал новую нарезку и ввинтил новый цилиндр. Теперь мы решили, что прежде чем идти на охоту, надо испробовать ружье и проверить бой.
Что бы такое взять для мишени? Я подумал, что самой подходящей целью будет, пожалуй, картонка от численника с портретом царя: большое светлое поле и темное пятно в середине. Мы повесили мишень на куст и, отмерив шагами двадцать саженей, начали пальбу.
— Вы чего это здесь, разбойники, делаете? — донесся до нас голос с обрыва.
Мы подняли головы: то был Семен Иванович.
— Мы ружье пробуем, Семен Иванович.
— Обучаетесь в убиении помазанника божия?! — дико закричал лавочник. — Да знаете ли вы, что вам за это по закону Российской империи полагается?
Он грозно наступал на нас:
— Подайте сюда ружье!
Ошеломленные его нападением, мы всего ждали, но только не потери ружья и, не вступая с ним в спор, шмыгнули в кусты.
— Я вам покажу! Вот вам ужо будет! Щенки! С каких лет против царя! Вы у меня узнаете! — потрясал он кулаками нам вслед.
Картонку с портретом мы изорвали и бросили в реку.
С тревогой возвращались мы домой. Выйдя на площадь, увидели урядника, который шел прямо на нас.
— Донес, проклятый старикашка...
— Теперь пропали...
Урядник же, поравнявшись с нами, сказал дружелюбно:
— Здравствуйте, ребята!
Вот так дела! Это что же?! Может быть, ему ничего не известно еще? Или он шутит? Нет, он спокойно прошел своей дорогой.
Нужно сказать, что наш урядник не походил на других урядников. Мы никогда не видели его в форме и с оружием. Он гулял по селу, как дачник. Только фуражка на нем была форменная. Часто мы встречали его с книгой. И слушали, идя на речку, как он в своем палисаднике, в тени акаций декламировал:
Только утро любви хорошо,
Хороши только первые встречи...
Урядник иногда захаживал к нам. А однажды даже прочитал нам «Грешницу» Алексея Толстого. История с портретом, казалось, была забыта.
4
У матери вышла вся мука. Она пошла занимать к соседям и вернулась ни с чем. Тогда мы отправились жать еще не совсем созревшую рожь.
Я встал рано, отобрал все зеленые снопы, поставил их на поветь, чтобы они как следует провяли, постелил попоны и полог, уложил в ряды снопы и ждал похвалы за свое усердие. Но получилось наоборот: мать, поощряя братьев, хвалила их.
— Игонюшка, золотой работничек, похудел-то как. А у Гриши сердце больное, ему бы надо передохнуть.
— А я?
— А тебе, толстолобому, что делается? На тебе хоть воду вози.
Не получив оценки по достоинству, я начал что есть силы колотить цепом. Вдруг падбок оторвался у меня от цепа и ударил Игнатия в бок.
— Ой-ой-ой!... — заголосил он.
— Это он нарочно оборвал, — заметила мать. — Со злости.
— Ах, ты нарочно! — крикнул Игоша, схватил цеп и ткнул меня в бок.
Несправедливо обиженный братом и матерью, я рассвирепел и схватил вилы. Игоша бросился в амбар.
Лишь только он успел захлопнуть за собой дверь амбара, как вилы, пущенные ему вдогонку, воткнулись в нее со страшной силой и, задребезжав, закачались.
Все онемели от ужаса.
— Что ты делаешь?! — крикнул Гриша. — Ведь ты бы его убил!
Я сел на землю и горько заплакал.
— Ну и отпетый мальчишка! Господи, что мне с ним делать?! Хоть бы прибрал его, что ли, или вразуми, как можешь... — причитала мать.
— Ну, ладно голосить-то, — вступилась бабушка, — благодари бога, что несчастья не случилось. Довели парня до чего... Вы еще все дрыхли, а он работал. Не всякая молитва доходчива к богу. Надо понимать, о чем просишь. Ты ведь мать...
— С ним страшно жить... На-ка, в брата вилами... — растерянно говорила мать, еле приходя в себя.
— Будет тебе наговаривать-то! Мальчишка в сердцах ткнул в амбар, а ты городишь чего не надо. У него и в мыслях того не было. Что он, душегубец, что ли, в самом деле? Подрались и помирились.
И мне стало ясно: я не хотел бросать вилами в брата, а бросил их только тогда, когда увидел, что дверь закрыта и брат в безопасности. Но все-таки этот случай меня сильно встревожил, и я решил как следует проверить себя — правда ли я такой «отпетый»?
...Молотьба молотьбой, а муки-то все-таки еще не было, и страшно хотелось есть. По вечерам мы ходили на Шешму с бредешком, сделанным из старых мешков и негодных веялочных решеток, и приносили домой на уху разную рыбью мелюзгу: пескарей, уклеек, сорожек. И скоро так нам надоела эта уха — смотреть на нее было тошно.
— Ма-а-ма, есть хочу‑у, — тянул тоскливо Игоша.
— Разносолов у меня нет, не заработали; наложи капусты или ешь вон уху.
— Пускай ее кошки едят, — недовольно ворчал Игоша.
— Ну и не канючь тогда. Ухи не хочет, капусты не хочет, какого же еще тебе рожна?
А сама пошла в чулан и принесла ему кусок вареного мяса.
Игоша обрадовался, нарезал его ломтями и принялся уписывать за обе щеки.
Я знал про материнский запас. Это была конина, которую ей оставили татары за то, что она в базарный день ставила для них самовар. Я знал также: мать, всячески изворачиваясь, чтобы нас накормить, пустит в ход (конечно, тайно от нас) и конину, поэтому я был настороже: есть конину, или, как у нас называли ее презрительно, «махан», считалось делом зазорным и греховным.
— Что ты делаешь! — предостерегающе крикнул я Игоше. — Ведь это махан — татары оставили.
По лицу Игоши пробежала тень, он смутился, и пальцы его брезгливо оттопырились.
— Черти тебя дернули за язык! — набросилась на меня мать. — Привередник какой — сам не ест и другим не дает. Ел человек и наелся бы... Да лошадка-то, коли хотите знать, почище свиньи будет; свинья все жрет, а эта травкой питается.
И полились опять слезы и горькие жалобы на то, что никто для нас не припас, нам все полезно, что в рот полезло...