— Ты вот что: если хочешь оставаться моим другом, как придешь домой, возьми иголку и пришей воротник, козырек, пуговицы и все дыры зачини. Да вымойся почище. Понял?
— Ага.
— Ну вот, иди. А завтра я посмотрю, как это ты сделал.
И я весь вечер сидел чинил и чистил свои лохмотья. А мыться — не было мыла. Тогда я променял на кусок душистого мыла свой волшебный фонарь.
Я скоро привык к Павлу Анисимовичу и полюбил ого. Павел Анисимович хорошо знал дядю Мишу и рассказывал о нем охотно и с любовью, но кое о чем умалчивал. «Мал ты еще», — говорил он мне.
— Знаешь, какой у тебя дядя-то был? — спрашивал он меня строго, а глаза его смеялись при этом.
— Какой?
— А вот такой: бравый, веселый да смелый. И не такой растяпа, как ты. У него, брат, пуговички все были пришиты, на ниточках не мотались. И учились мы с ним, брат, не по-вашему... Ой, что делал он тогда!..
Морщинки на лице Павла Анисимовича разглаживались, и он переходил к рассказу:
— Наше школьное начальство взяло моду по квартирам нашим учителей посылать — вишь, больно им было любопытно: а что мы по вечерам поделываем?.. А нам это очень не нравилось, потому что мы часто собирались и, кроме учебников, еще кое-что почитывали, очень интересное и школьным советом не одобренное... Так вот, твой дядя, а мне он приходится другом, отменил этот порядок.
— Как же это он?
— Собрал он у себя на квартире старших учеников и сказал им: «Мы из такого возраста вышли, чтобы за нами няньки смотрели, мы не дети и сами за себя отвечать можем... Долой надзор гласный и негласный!»
— Ну и что же?
— А ничего. Пошли все к директору да так и сказали, как он научил.
— И вышло по-вашему?
— Погоди, не забегай вперед. Не совсем тут вышло по-нашему: еще чаще стали учителя ходить.
— Вот и к нам тоже ходят.
— Ну, вы еще малы — к вам и надо ходить. А нам это уж лишнее было, и мы добились своего.
— Как?
— Запираться стали. И свет завесим и ставни закроем — спать, мол, легли. Постучат, постучат, да и уйдут. А дядя Миша в это время говорил, так говорил, что я и сейчас слышу его голос. Какие слова!..
— Что говорил?
— Много будешь знать — скоро состаришься...
Павел Анисимович любил рассказывать известную уже мне историю дяди Миши со становым. Только почему-то становой превращался у него или в исправника, или в губернатора.
— Посадил он исправника в холодную, — говорил Павел Анисимович, — а ночью прибежал ко мне. Целую неделю у меня жил, да нельзя больше было. Спим раз мы с ним ночью — стучат. Выхожу, а это они, рожи красные — полицейские. «Ну, думаю, пропал Миша...» Заходим в горницу, а она пуста — нет Миши...
— Куда же он делся?
— Куда делся? — передразнил меня Павел Анисимович. — Известно куда: из-под носа полиции ушел.
— А куда?
— Много у него друзей было...
...Я простудился и лежу на печке. В ушах у меня шумит и звенит, и я никак не пойму, откуда до меня доносится разговор: то ли это во сне, то ли наяву. Один голос знакомый, глухой и сиплый, — это Павел Анисимович, другой — ухающий, совсем незнакомый и напоминает звук большой пустой бочки, которая, громыхая и подпрыгивая, катится под гору.
— Мужика не поднимешь, — гудит бочка, — да и не надо. Все это не то, совсем не то. Все мы на земле несчастные и сироты, и враждовать нам нечего.
— Да ведь жизнь от нашего благодушия не улучшится, — глухо отвечает Павел Анисимович.
За стеной не то гудит самовар, не то гудок мельницы крупорушки. Тикают на стены часы, дождик барабанит по стеклам. И снова бочка катится под гору, ухая и громыхая...
Мне сильно хочется пить. Нужно слезть с печки и идти на кухню, где гудят голоса, а я не могу двинуть ни рукой, ни ногой. Я закрываю глаза, и мне кажется: нет ничего — ни дождя, ни ухающего голоса, ни серой, густой и словно липкой скуки, ни темной сырой комнаты, а я — дома в амбаре, и солнце ласково светит в дверь, и ласточки под застрехой весело щебечут у гнезда.
Открываю глаза... Серый сумрак комнаты уже сменился еще более тоскливым мерцанием керосиновой лампы. Заплетаясь, я иду в кухню к ведру с холодной водой и жадно выпиваю два ковша. Я пью и смотрю на незнакомого кудлатого человека, который мельком взглянул на меня тяжелым, немигающим взглядом больших серых не мужичьих глаз.
— Инженер мой, душа! Что с тобой?.. — ласково, с явной тревогой спрашивает меня Павел Анисимович.
— Заболел, — отвечаю я, — лихорадка...
— Ах, какая оказия! Ну, иди, иди, коли так: полежи, наберись сил. Да не поддавайся ей, лихорадке-то...
Я ушел за дверь, забрался на печь и зарылся в горячее тряпье, думая: «Кто же это пришел к ним?»
Павел Анисимович неслышно подошел к печи и сказал, поставив перед моим носом стакан с мутной жидкостью:
— Мы решили подлечить тебя. Выпей, не бойся, это хина с вином. Я всегда так лечусь. Выпьешь — и лихорадку как рукой снимет.
Я было начал отказываться.
— Нельзя, — сказал Павел Анисимович, — надо выпить. Ты знаешь, — зашептал он таинственно, — кто это со мной сидит? Это Артур!
Я выпил и чуть было не задохнулся от горечи и сивушного духа. Под ложечкой у меня будто затопилась печка, тепло побежало по всему телу, и я снова погрузился в сон.
Когда я проснулся, около меня стоял Артур.
— Ну, скоро поедем в Америку? — спросил он улыбаясь.
Я сказал, что собираюсь не в Америку, а домой, а потом поеду учиться. Артур одобрил мое намерение и мой трезвый взгляд на жизнь, и наставительно добавил:
— Век живи — век учись... Вырастешь — увидишь, что жизнь наша построена не на разуме, а на кулаке и на палке. Кто палку взял, тот и капрал. А вот твой дядя Михаил Игнатьевич с такими порядками не согласен. А ты?
Я ничего не ответил. Не понравился мне почему-то Артур в этот раз.
4
К хозяйке из Самары приехала знакомая и вечером рассказывала о том, как там убили губернатора и как казаки всех разгоняли нагайками.
— А кто же губернатора убил?
— Цыц ты, — сердито цыкнула на меня хозяйка. — Ишь пострел какой: все ему надо!
И долго еще приезжая рассказывала, что на Первое мая все рабочие побросали работу, сели на лодки и поехали за Волгу. А потом казаки стреляли в них.
Почему казаки стреляли в рабочих, почему рабочие бросили работу — я не мог понять. Не таинственный ли советник, про которого рассказывала Екатерина Ивановна, приказал стрелять в рабочих?
...Я уже думал, что история с Федькой была забыта и Фарес оставил меня в покое, но однажды в мастерской дежурный крикнул:
— Куплинов, зовут в канцелярию!
В канцелярии мне вручили документы и бумажку, в которой было написано, что я отчислен из школы.
— Ну и черт с ней, — посочувствовал мне Федька, — идем к нам, будешь у нас жить.
— Как же я буду у тебя жить, когда отчислен из школы?
— Дьявол! — выругался Федька. — Это все Фарес тебе гадит.
Уже позже я узнал, что Фаресу кто-то передал, как я назвал его «чертом толстопузым». Это и было причиной моего исключения.
Мне тяжело было, но и домой скорее хотелось: я сильно скучал о родных полях.
На другой день приехал из соседнего с Куваком села чувашин Фаддей с длинной бородой, с неизменной трубкой во рту, в белых валяных чулках и новых лаптях.
Нечего и говорить о том, как я ему обрадовался, быстро собрался и простился с товарищами, пришедшими проводить меня. Фаддей, проверив перед дорогой сбрую на лошаденке, снял шапку, перекрестился и сел рядом со мной. Я в радостном волнении взялся за вожжи.
— Но, милай! — крикнул Фаддей, и мы тронулись в путь.
Глава шестая
1