Бабушка склонила голову к столу и заплакала. Заплакала мать, сестра и мы с Игошей. Только Гриша не плакал. Он стоял хмурый, опустив голову. Но вот среди стонов и всхлипываний раздался опять голос бабушки:
Был на небе ты красным солнышком,
Согревал, любил всех забиженных,
Не хотел ты жить злой неправдою,
Ополчился ты на врагов своих,
Поднял ношу ты непомерную,
И осилил враг силу добрую.
Спи, сыночек мой, во земле сырой,
Золотой песок, будь постелькою,
Мягка глинушка, будь подушкою...
Твоя жизнь и смерть всем друзьям твоим,
Старикам, детям пусть в наук пойдет,
Пусть в наук пойдет да в наук большой...
Мы слушали бабушку и потихоньку утирали слезы.
На другой день, немного успокоившись, бабушка рассказала нам:
— Спросила я раз дядю Мищу, о чем он все думает. И он мне ответил: «Скоро, скоро кончится темная ночь на нашей земле и придет светлый день...» Стара я, ребятки, может, и не доведется мне дожить до этого светлого дня, а вы вот доживете. Обязательно доживете и тогда и меня и дядю Мишу добром вспомянете.
Гриша мало жил дома. Он тоже ходил по людям в поисках заработка, и когда я был дома, его не было, а когда возвращался он — я уезжал. Бабушка так и говорила: Гриша дома — Миколки нет, Миколка дома — Гриши нет. Вместе жить нам доводилось мало, поэтому дружба у меня с ним не налаживалась, да и разница в возрасте сказывалась. Я больше дружил с Игошей. А когда Гриша поступил в учительскую школу, он совсем от нас отошел. У него завелся свой круг знакомых, друзей, свои, уже не детские интересы. Летом он жил в деревне, к нему заходили его друзья и знакомые, и они говорили о разных умных, мне непонятных вещах. Я внимательно прислушивался к их разговорам. Здесь я в первый раз услышал о том, как в 1905 году рабочие в Петербурге с иконами и портретами царя шли ко дворцу с прошением: они хотели рассказать ему, царю, как им трудно живется. Рабочие думали, что царь не знает об их горькой жизни; они надеялись получить от него помощь, а царь приказал стрелять в них. И вот солдаты палили из ружей в безоружных рабочих, в беззащитных женщин и детей...
— Неужели это правда так было? — спросил я у брата, потрясенный услышанным.
— А кто тебе рассказал про это?
— Да ты сам же вчера говорил о том со своим другом, с этим, с учителем из Лесной Поляны.
— А ты подслушивал?
— Нет, не подслушивал, а просто слушал. Я сидел на завалинке под окном и чистил рукомойник.
Брату были неприятны мои расспросы, он старался замять разговор и дал мне понять, что не мое дело вмешиваться в жизнь взрослых. А я завидовал ему: вот он уже большой и обо всем может говорить со своими друзьями, а мне и поговорить не с кем. Где же мне найти друга? Я стал присматриваться к знакомым брата. Выбор мой пал на одного симпатичного молодого человека с пепельно-рыжеватыми волосами и крупными веснушками на лице. Он был близорук и носил очки. Служил он у лесничего делопроизводителем. Меня смущало и его липо, с которого не сходило выражение постоянного недоумения: казалось, вот-вот сейчас он раскроет рот и, скажет: «Оно, может быть, все так, а может быть, и совсем не так, а черт знает как».
Он часто по вечерам захаживал к нам и, присаживаясь на лавочку около ворот, любил рассказывать какие-нибудь случаи, начиная неизменной фразой:
— Курьезное дело, Григорий Кузьмич.
Так у нас дома его и звали «Курьезное дело».
Ко мне он относился с сердечной теплотой и никогда не подчеркивал разницы в летах, что особенно мне нравилось, разговаривал со мной, как со взрослым. Я его полюбил и намеревался с ним поговорить при случае откровенно обо всем. Но беседа наша не состоялась — он неожиданно уехал.
7
Лето прошло, я опять в школе.
Приехав в Шенталу, я нашел здесь некоторые изменения и прежде всего узнал, что у нас будет новый учитель по русскому языку. Затем мне товарищи сказали, что в нашем классе новичок — Гимнов.
— Ни с кем не разговаривает, не играет, никуда не выходит и только сидит за книгой, — сообщил второгодник Оладушкин.
На другой день в класс пришел и новичок. Он сел рядом со мной. Ему было лет пятнадцать. Лицо опухшее, будто со сна. Глаза большие, голубые, с толстыми веками и покрасневшими белками. Я решил — это у него от постоянного чтения. Глядел он исподлобья, сутулился. Плечи у него были круглые, руки и ноги мускулистые, сильные.
К концу занятий я узнал, что зовут его Алексеем и что он из Нижней Кармалки, сын просвирни, учился в Казани в гимназии, из которой его выгнали. Он мне понравился своей прямотой и откровенностью. Я платил ему тем же. С этого дня мы с ним не расставались. Это был мой сверстник, больше меня читавший и видевший, поживший в большом городе. Мы стали закадычными друзьями.
Я приступил к занятиям уже с заметно остывшим рвением к наукам. Моя неутолимая жажда знаний не удовлетворялась школьной премудростью. Опять потекла однообразная, скучная жизнь. Молитвы и посещения церкви чередовались с зубрежкой церковнославянского языка. На науки не очень нажимали. Физику и географию изучали не лучше, чем в первый год, а естествознания и вовсе не было. Меня заинтересовала русская история. Но ее преподавали так скучно, что я и тут не мог найти удовлетворения. Казенный режим школы после вольной жизни, богатой событиями, мне был особенно тягостен.
В этом году меня назначили кладовщиком. Я должен был принимать и выдавать масло, керосин, белье.
Я был рад новому товарищу. Он мне по ночам рассказывал о жизни в большом городе, о необыкновенных историях, описанных в книгах. Мы создали себе особый мир, в котором жили независимо от школы. Наши сердца не мирились с затхлой жизнью второклассной школы. Работа в ремесленной школе, жизнь в деревне довольно точно определили мои наклонности и привычки — мыслить и делать все самостоятельно, и понятно, что недовольство школьными распорядками все увеличивалось.
Гимнов мне сообщил тайну своего исключения из гимназии. Будучи казеннокоштным, он не выдержал придирок учителей и издевательств над ним и выстрелил в директора из «монтекристо». Он показал мне вырезку из газеты, где описывался этот случай. Гимнова определили в разряд душевнобольных и исключили из гимназии как человека опасного и неспособного к занятиям. А между тем Гимнов был очень способный и учился хорошо.
Новый учитель русского языка Голубев был прямолинеен, откровенен, не заискивал ни перед учениками, ни перед начальством.
Он никогда не шутил, не улыбался, а, придя в класс, кратко объяснял правило и начинал диктовать.
— «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю». Откуда взят пример? — кричал он громовым басом, как командир перед войском.
На такой вопрос не ответить было нельзя. Голубев приказывал: где хотите, а найдите автора этой строки. И мы искали, а попутно, кроме этих примеров, отыскивали другие, перечитывая уйму классических произведений.
Мы прочитали Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Никитина, Кольцова и Крылова. И через полгода было так, что после диктовки:
Покоя, мира и забвенья
Не надо мне... —
грозный окрик учителя: «Откуда взят пример?» — уже не висел в воздухе. Мы отвечали ему частоколом рук.
— Лермонтов, Николай Федорович!
— Так. Пишите, — говорил он, довольный, топорща огромные усы и морща малюсенький бледный нос.
Желая, видимо, узнать нас поближе, Голубев предложил каждому из нас описать свою жизнь. Сроки все прошли, а я еще не приступал к работе. Но тут я неожиданно вспомнил о тетрадке дяди Миши, бережно хранившейся в моем сундучке, и решил взять из нее сказку, которую и подал Голубеву вместо своего сочинения, а в заголовке написал: