Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Небось сам все слышал.

Он лукаво прищурился и сказал:

— Не будем играть в кулюкушки. Скажу прямо: дело, что вы затеваете, не пустячное, его надо вести умеючи. А то как начнешь письма да листочки разные читать, да речи говорить — тут и «птицелов» объявится. Это уж закон, обязательно он тут будет. Сетку свою раскинет, слов хороших насыплет. Ты и не знаешь ничего, возьмешь да и клюнешь, а он за веревочку дерг! И попалась птичка, готово... Так нельзя.

— А как же можно? — спросил я, улыбаясь беспечно.

— А вот как. Ты пишешь, к примеру, вот этакий листочек правой рукой, а левая рука чтобы не знала про это. — Он отвернул полу пиджака, вынул из-под подкладки листочек и подал его мне. Это было обращение к солдатам.

— «Не бойтесь нарушать присягу, — читал я. — Вы присягали отечеству и царю, думая, что царь — друг отечества, но он не друг, а враг его и ваш враг, и вы должны выбирать: либо за родину, либо за царя...

Идите, товарищи, за родину вместе с народом, организуйтесь сначала в кружки, потом в союзы, чтобы, когда восстанет народ, силой своей не во вред, а на пользу ему послужить...»

— Солдат теперь — главная сила, — пояснил Степаныч. — И силу эту надо перетянуть на нашу сторону. Будь войско в пятом году на нашей стороне, совсем бы дело повернулось по-иному.

— А я думал, вы к мужикам ходили.

— Я знаю, что ты думальщик большой. Только не все додумываешь. Мужика еще строгать надо, и он пойдет за тем, кто ему землю даст.

— Он сам ее возьмет.

— Ишь ты какой прыткий. Мужик возьмет, только кабы обратно не попросили. Были такие случаи — нечего скрывать. Не с того конца начинали.

— А рабочий?

— А это кто, по-твоему, писал? — указал он на листок. — Волостной писарь или поп?

И мы долго в тот вечер разговаривали с ним в таком духе, и он опять возвращался к тому, что надо действовать осторожно. Нельзя читать запрещенные книжки, когда на полатях, может, «птицелов» слушает.

Я сказал, что он тоже не очень-то осторожен, — говорит нам о том о сем, а эконом в дверях стоит.

— Эконом никому не скажет, я знаю людей, а вот тебе на чтение приглашать такого, который перед иконой кувыркается, не следует: почем знать, что он попу на духу все не расскажет?

Пришлось мне опять за Ведунова вступаться.

— Семь раз примерь — один раз отрежь, — убеждал меня Степаныч.

Его утверждение, что в солдате теперь сила, мне пришлось по душе. Я хорошо помнил расправу над нашими мужиками. Теперь это не должно повториться. Мне ведь и самому скоро в солдаты идти.

Когда я на собрании кружка встретился с Антоном Завалишиным, то рассказал ему о наших делах и о моем разговоре со Степанычем. Это и был его приятель, о котором он говорил, что не знает точно, где тот живет. Антон подтвердил, что Степаныч действительно очень осторожен, поэтому и поручили ему, как старому служаке, работу среди солдат.

— Но солдату мало знать правду, — сказал Антон, — нужно, чтобы он был еще храбрым. Конспирация нужна, но не до такой степени, чтобы ничего не делать.

Глава четвертая

1

Маша опять прислала письмо. Спрашивает, почему я не прихожу. У нее для меня есть новость. На следующий день после уроков я направился к ней. Она жила в общежитии, и нам неудобно было говорить при людях о своих делах; мы вышли на улицу и долго ходили по городу. Когда уставали, садились на лавочки. На Маше были легкие ботинки — у нее мерзли ноги. Чтобы согреть их, я снимал свои валяные калоши, которые ребята за неимоверную величину прозвали броненосцами, — и она, опустив обе ноги в одну калошу, говорила, что согрелась. Потом мы опять ходили по улицам, заходили греться в аптеку.

— Я достала, что ты просил прошлый раз у меня, брат разыскал, — говорила она.

Я ответил, что мы уже нашли письмо Белинского, прочитали его и обсудили.

— И как же решили?

— Решили распространять.

— А брат говорит — не это теперь надо распространять. Он очень хочет тебя повидать, поговорить с тобой.

Я промолчал. Мне не очень-то хотелось идти к ее брату: наверно, думал я, какой-нибудь ученый педант, у которого все заранее разложено по полочкам. Взглянет на одну полочку — письмо Белинского. Это устарело, распространять не надо. Взглянет на другую — прокламация для солдат. Это можно распространять, это нужно. А мне хотелось и то и другое: и распространить, и размножить, и самому написать, и вообще побольше знать, если нельзя все узнать.

Заметив в моих глазах недоверие, Маша мне сказала:

— Ты зря его боишься, он хороший. А когда узнаешь его, будешь меня же упрекать, почему я раньше тебя с ним не познакомила. Непременно приходи, завтра же... Ты теперь совсем не такой, — вздыхает Маша с грустью, — другой какой-то. Почему так — не пойму. Может, обижаешься на меня или что-нибудь случилось?

Нет, я не обижаюсь и ничего со мной не случилось, я по-прежнему люблю ее и, когда долго не вижу, скучаю по ней. Но только я все больше и больше думаю: вот мы любим друг друга — это хорошо. Ну, а дальше что? Мне надо в солдаты идти, а ей что? Учиться? Для этого нужны средства, а у нее, так же как и у меня, ничего нет. И потом мы не можем теперь оставаться в стороне от борьбы. Мы должны своими руками отвоевать себе счастье и место в жизни... Я утешаю Машу, как умею.

— Ах, если любит кто кого... — говорит она мне в ответ. — Помнишь, как это там у Грибоедова?

Вот и попробуй с девушкой серьезно говорить о жизни.

— Не сердись на меня, — ласково продолжает Маша, — я, наверное, смешная, но мы, конечно... когда-нибудь, может быть, не скоро, найдем Жар-птицу!

— А к твоему брату я обязательно зайду, — говорю я ей на прощанье.

2

...Весна. Открыты окна. Первый пароход загудел на Волге. Ярко светит солнце. В окно влетает теплый ласковый ветерок. Ребята ходят как чумные: кто неистово поет, кто лазит по лестницам, по чердакам, по крышам...

Мы с Рамодиным сидим перед открытым окном и лепим из глины что-то неясное и смутное. Поэтому у нас ничего не получается. Но нам приятно мять податливую шелковистую глину.

Я смотрю на Рамодина и по его лицу вижу, что его мучает какая-то мысль, и я жду, что сейчас из-под его пальцев появится что-то сильное, прекрасное. Но глина не слушается. Рамодин приходит в раздражение и неистовство. Он с остервенением тискает глину. Потом бьет ее об пол и выбегает из класса. На Волгу, на простор, к бесконечной голубой дали...

Ребята пошли с Городецким на экскурсию. Мы нагнали их уже за городом. Это, собственно, была не экскурсия: мы ходили между садами, лазили через плетни, останавливались на лужайках, валялись на траве, а Городецкий нас фотографировал. Хорошо было за городом, и мы очень дивились, как это до сих пор не догадались прийти сюда, в сады.

От утреннего солнца золотилась дорога. Воздух мешался с землей, и на горизонте как будто плескалось море, и все фигуры — люди, животные — принимали самые фантастические очертания, вытягивались, подпрыгивали или совсем исчезали из виду в волнах прозрачных и теплых испарений. По какой-то просеке мы вышли к Волге. Если к ней подойти вплотную, а не глядеть только издали, она здесь, под высокими зелеными осокорями, совсем другая. Несмотря на то, что на берегу были и камни, и грязные щепки с мусором, намытые волной, и местами столько тины и грязи, что к воде-то подойти трудно, Волга все-таки была хороша. Когда глянешь на ее середину, то кажется: неудержимо льется живой поток сверкающей жизни. Этот поток блещет радужными красками, когда вблизи тебя, взмахнув высоко веслами, рыбак потревожит вдруг зеркальную гладь или пробежит пароходик вдали, распустив позади себя веером игривые волны.

45
{"b":"884033","o":1}