Однажды, желая ее подразнить, я сказал серьезным тоном:
— Слушай, Вера, почему ты меня не любишь?
У Верочки навернулись слезы.
— А потому, что ты озорник и не слушаешься, — ответила за нее мать, заметив мою неостроумную игру. — Чего пристал к девчонке?! До слез довел, толстолобый!..
Как-то вечером Верочка пришла с подругой Полей, приемной дочерью Степана Филипповича, нашего фельдшера. Обычно тихие, теперь обе подружки над чем-то весело смеялись. Вера показала мне на кошку, которую Поля держала на руках.
Я посмотрел и похвалил кошку.
— Где вы такую нашли?
— Эх, ты! — засмеялась Вера. — Не узнал! Это же тот котенок, которого ты прошлым летом на подловке держал. Мы с Полей его спрятали, выкормили, и вот он какой стал.
3
Мать часто жаловалась на горькую свою жизнь и поучала нас, как надо жить, чтобы всем угодить и чтобы никто не обидел сирот.
Я по своему упрямству и застенчивости часто не желал выполнять ее наказы. Тогда она выходила из себя и кричала:
— Прокляну я тебя!
Я спрашивал у бабушки, что это значит.
— Это значит — сдаст мать тебя на поруки самой богородице. Пусть та что хочет с тобой, то и делает, раз ты от рук отбился...
Таких речей я боялся больше всего: кто знает, что вздумалось бы богородице со мной сделать?
Однажды мать уехала в соседнее село на ярмарку. Я и Игоша с утра пошли смотреть, как у соседей клали саманную кладовую. Насмотревшись, мы тут же решили построить у себя на дворе такую же. Развели глины, обтесали камни, приготовили кирпичи и, вырыв в земле канаву, стали выводить фундамент. Дверь, косяки и свод у двери мы сделали, как у настоящей кладовой, из камня; сбили из жести дверь, проделали отдушины. Положили матки по всем правилам строительного искусства, вдолбили в них стропила, сделали потолок, крышу-решетник покрыли соломой, залили сверху глиной, и кладовая у нас вышла на славу. Что же в нее сложить? Сложить было нечего. А строительная страсть разгорелась. Что бы еще соорудить? Нас осенила мысль сделать большую, настоящую землянку. Среди двора мы вырыли ломом и лопатой четырехугольную яму. Врыли стойки, положили перекладины, покрыли хворостом и засыпали сверху землей. Устроили и выход со ступеньками.
— Я придумал, кого поместить в кладовую! — сказал Игоша. — Кутенка! А в землянку ягнят!
— Нет, в землянке мы спать будем, — предложил я.
Принесли кутенка и заперли его в кладовую. Он начал лаять и скулить сперва пронзительным альтом, потом басом и, наконец, охрип и заснул.
Ночью приехала мать. Идя в погреб, она провалилась в землянку и так была поражена изменениями, происшедшими на дворе, что подумала: «Не на чужой ли двор забралась?» А утром, когда мы встали, кутенка уже не было, а землянку мать велела разобрать и яму засыпать.
— Ладно еще, я провалилась, — сердито говорила она, — а если бы корова попала — что бы тогда было? Правда говорится, дураков не сеют, не жнут — они сами родятся.
И как нам ни горько было, с землянкой пришлось расстаться. Тогда мы принялись строить деревянный самокат-тележку. Игоша мне помогал — он вырезал зубцы на колесах, делал оси.
Вот коляска готова. Я сел, завертел ручку — коляска под гору катится, а на гору — нет. Но мы решили, что «самокат» и без механизма хорош. Впряглись в него и покатили через площадь. Игоша весело покрикивал: «Э-эх вы, удалые!»
Вдруг из-за угла показался страховой агент. Он остановился, сокрушенно посмотрел на нас и сказал:
— Эх, усы скоро вырастут, а они... все в лошадки играют...
Нечего делать, пришлось со стыдом повернуть обратно. Может быть, верно — дураков не сеют, не жнут... Ведь мы уже выросли. Почему же нам все еще хочется играть?
...Когда прогоняли табуны и на улицах оседала пыль, а сад, лес и река погружались в вечерние сумерки и все тяготело к покою, ребята нашего конца собирались на площади. В небе горела вечерняя заря. Горели наши лица, горели сердца, и, забывая все на свете, мы всем существом уходили в игру. Мы думали о том, как бы лучше спрятать мяч, как бы ловчее бросить его и перехватить у промахнувшегося, окружить противника и быстро вернуться после удара на условленную черту. Мы без конца, слово в слово, жест в жест, движение в движение, повторяли одно и то же, но игра становилась все занятнее, все интереснее.
И вдруг окрик из другого мира: «Пойдешь ли ты, Миколка, домой?! До коей поры бегаешь! Лобан такой вырос, а все играешь!»
Я лежал в постели и долго-долго думал: за что меня ругают? Должно быть, и в самом деле я вырос.
И на меня вдруг нападал страх: а что я буду делать, когда стану совсем большой, ведь тогда нельзя будет играть...
Глава седьмая
1
Мой товарищ Ванюша Бобров, который учился во второклассной школе, как-то, указывая на луну, спросил меня:
— Знаешь ли ты, что это за пятна на ней?
Я молчал.
И он рассказал мне о Луне и звездах, о вращении Земли вокруг оси и вокруг Солнца, о причинах смены дня и ночи, зимы и лета; указал Полярную звезду; по которой можно ночью найти дорогу, указал Большую и Малую Медведицы, Млечный Путь, рассказал о жарких и холодных странах.
Я слушал и без конца задавал вопросы.
Мне же нечего было рассказать, и я похвалился только тем, что за зиму сделал этажерку с точеными колонками да стол ломберный с резными ножками. Я почувствовал, как мало знаю.
— Хочу учиться, — заявил я матери.
— Ну и учись, — ответила она. — Вот кончишь ремесленную, будешь работать, мне поможешь, а то нелегко мне одной-то с вами.
Мать еще не знала, что меня отчислили из ремесленной школы. Я ей объяснил, в чем дело.
— Я так и знала, что тебя прогонят, — приложив руку к сердцу, сказала она. И вдруг заплакала.
Я думал, она станет меня ругать, бить, — это я бы стерпел, но слез ее я боялся хуже всякого наказания.
Сквозь слезы она спросила:
— Что же теперь делать?
— Учиться буду...
— Где? Кто тебя примет? На какие деньги? Люди хлопотали за тебя — так не дорожил. Пойду, видно, к Фросиному брату с поклоном, чтобы взял тебя в подпаски.
Я молчал.
Тут заступился за меня старший брат, который весной окончил второклассную школу. Он сказал, что заведующий может меня принять на освободившееся место, если я буду учиться хорошо. Только для этого нужно написать прошение и чтоб наш поп подтвердил, что я бываю в церкви и хожу на исповедь. Это дело уладил дьякон, которому я летом помог привести в порядок метрические книги и ходил с ним на рыбалку.
Осенью я отправился в Шенталу.
Убаюканный тряской, я заснул в тарантасе, и мне приснился сон, будто дядя Миша ведет поезд. Поравнявшись со мной, он весело крикнул мне из окна паровоза: «Садись скорее, довезу!» Я проснулся и стал думать о дяде Мише и о том, как в Сергиевске, возвращаясь однажды с шорником домой с ярмарки, я впервые в жизни увидел поезд. И мне стало почему-то грустно. Но голос дяди Миши звучал еще в ушах, подбадривал меня.
Скоро впереди показалось большое село Шентала, окруженное лесами и черными полями. На площади, примыкая с одной стороны к речке, на маленьком пригорке, загороженная забором, стояла деревянная двухэтажная школа.
...Экзамены я сдал. Меня приняли, и я поселился в общежитии при школе.
В первую ночь, когда все улеглись спать, в шелесте тихих разговоров я услыхал вдруг незнакомые протяжные, стройные звуки удивительной музыки. Товарищи сказали, что это учитель играет на фисгармонии. Меня охватило приятное волнение, я долго прислушивался к красивой мелодии и, убаюканный ею, заснул.
...В школе было три класса. Ученики набирались из деревень, больше половины из чувашей. Новые лапти и белые войлочные чулки мелькали по коридорам, в саду и во дворе школы. После кочевой жизни по чужим людям я здесь на первых порах почувствовал себя уютно и с жадностью набросился на геометрию, физику, географию, грамматику и литературу. Преподавались эти науки кое-как. Учебных и наглядных пособий не было, кроме двух-трех карт по географии. Но тем не менее те отрывочные сведения из разных наук, которые я получил в школе, прочно хранятся и сейчас у меня в памяти.