— Хорошо, что ты не уехала, — говорю я. — А то мы могли бы опять разойтись. Впрочем, земной шар не так уж и велик, чтобы можно было потерять друг друга.
Когда в нашем разговоре наступали паузы, мы, взявшись за руки, кружили по комнате, смотрели друг другу в глаза и смеялись от радости. А потом Маша немного всплакнула.
— Для меня достаточно знать, что ты жив-здоров, и я уже счастлива, — сказала она сквозь слезы.
Я люблю Машу больше прежнего. Но как ей об этом сказать? Какими словами? В ней я нахожу что-то новое, совсем мне непонятное. Она сильно изменилась с тех пор, как мы встретились в последний раз. Горе потрясло ее. Выросла она за это время, повзрослела. В одном письме она просила меня не напоминать ей ни о смерти матери, ни об аресте Георгия Петровича. А мне о нем очень хотелось поговорить, но я боялся разбередить ее раны. Может быть, поэтому наш разговор и был какой-то нескладный.
— Я очень счастлива, а ты, я вижу, не очень веришь этому, — сказала вдруг она, и глаза ее налились слезами.
Я начал ее утешать. И лицо ее опять прояснилось, и вся она как будто бы наполнилась светом.
— Ведь ты любишь меня, любишь? — спрашивает она уже который раз.
И я отвечаю:
— Конечно, люблю... но мне сегодня почему-то грустно.
Она улыбается и целует меня:
— И я люблю тебя. А грусть — это от радости, родной мой. Это от радости. Спи, спи! — и она засыпает, положив голову ко мне на плечо.
Среди ночи мы вдруг услышали в коридоре шум и крики. Кто-то ломился в нашу дверь, колотил кулаками.
— Отворяй, мать вашу за ногу!..
Маша в страхе прижалась ко мне.
— Отворяй! Дверь взломаю.
Было слышно, как кто-то уговаривает за дверью:
— Ваше благородие, да там же нет никого. Там хозяйка спит, учительница.
— А, хозяйка! Подать сюда хозяйку!
— Ваше благородие, — продолжает неизвестный голос, — здесь школа. Нехорошо как-то!
— Молчать!
Это буянил пьяный прапорщик Морозов.
— Открывай, стрелять буду!
Маша перепугалась. Пришлось встать и подойти к двери.
— Кто там? Кого надо? — сердито крикнул я, еле владея собой.
Шум прекратился. Я приоткрыл дверь и строго сказал:
— Тише! Здесь не привыкли к шуму. Почему вы ломитесь в квартиру? Моя жена перепугана.
Морозов, видимо, подумал, что говорит кто-то из местного начальства.
— Извините, я думал, здесь мои солдаты, — произнес он смущенно.
Выйдя из школы, Морозов сел в лодку и поехал кататься со своими собутыльниками. Играла гармошка, и с ней вместе надрывался голос прапорщика:
Лодка моя легка, весла большие,
Санта-Лючия, Санта-Лючия...
4
Бесцельно и бессмысленно скитаясь по Кавказу, мы снова оказались в Тифлисе. Оттуда походным порядком двинулись по Военно-Грузинской дороге мимо Мцхетского замка на новые, еще невиданные места. Идти по камням тяжело; пыль, жара. Опять перед глазами снежные горные вершины, шумливые горные речки, и по вечерам где-то вверху, в горах, голубые дымки, незаметно сливающиеся с яркими красками лазурного неба. В концу дня из ущелий начинает навевать прохладой, и мы оживаем.
Наконец добираемся до маленького грузинского городка Душета. Здесь место нашего обучения. На краю города казармы, а в них военная школа. Рядом — плац и старое кладбище, покрытое травой и старыми замшелыми плитами со стертыми надписями. Кругом — невысокие горы, холмы, покрытые мелким леском. Захолустное, заброшенное местечко. Изредка по Военно-Грузинской дороге пробегают повозки, автомобили.
Опять начались ружейные приемы, повороты направо, налево и зубрежка уставов. Только словесностью занимаемся уже не на нарах, а в классах, за столами. В школе есть кухня, столовая, читальня, свой штаб и своя церковь. Кроме учения, мы несем, как и в полку, разные наряды: охраняем пороховой погреб, денежный ящик, ходим по ночам патрулировать по городу. В праздник собираемся на плацу и смотрим, как грузины пляшут лезгинку.
Томительны и трудны долгие дни военной муштры. Я думал о Маше, Рамодина поддерживала мысль — скорее возвратиться в запасной полк. Там он разыщет поручика Энгельгардта и отплатит ему с лихвой и за смерть Воронцова, и за издевательства над его сестрой и солдатами.
Пытались мы было с Рамодиным завести серьезный разговор со своими сослуживцами о нашем житье-бытье, но отклик в этой среде найти было трудно. Однажды Рамодин прикинулся простачком и, сощурившись, сказал:
— Я вот по компасу ориентируюсь неплохо. И даже по звездамм дорогу сумею найти. А вот разобраться в событиях затрудняюсь, смысла в военных упражнениях и в самой войне никак не найду. Кто ее затеял, зачем она, хоть убей, не понимаю...
— На фронт попадешь, — подал голос поляк Пацевич, — так сразу поймешь.
Пацевич — двадцативосьмилетний «старичок», высокий, худой, как мумия; он побывал на фронте во всех родах войск. Тело его изрешечено пулями и осколками. Война ему осточертела, и он смотрит на нас, как на мальчишек, которые собрались играть и машут деревянными сабельками.
— А ты понял? — спрашивает его Рамодин.
— Вполне.
— Объясни тогда.
— Что?
— Зачем мы воюем?
— Я не воюю, меня заставляют.
— Это для меня новость! — восклицает Рамодин. — Я думал, что мы идем на войну по доброй воле.
Все смеются.
На том и кончилась наша разведка на взводе. Но и она не пропала даром. Из тех солдат, которых мы пытались вызвать на откровенность, один все-таки оказался настоящим парнем. Это Пацевич.
5
Был солнечный жаркий день. Нашу роту отправили встречать гостей, доблестных наших союзников — англичан. Мы вышли за город и выстроились было шпалерами по обе стороны Военно-Грузинской дороги. Но гости долго не появлялись. В ожидании мы занялись сбором кизила и грецких орехов. А более счастливые попали даже во фруктовый сад, где в изобилии было и груш и слив. Но вот заиграла труба. Все бросились на свои места. В клубах пыли летели мимо нас автомашины и мотоциклы с солдатами в широких шляпах и коротких — выше колен — штанах. Это были шотландские стрелки.
— Стой! Стой! — кричал им наш ротный, флегматичный с большим брюшком капитан, стоя посредине дороги и комично растопырив руки. Но стрелки промчались мимо. Ротный в отчаянии хлопал себя по ляжкам:
— Прозевали. Ах, прозевали!
Приехал начальник школы — полковник, добродушный старик с аккуратно подстриженной серебряной бородкой, как у Генриха Сенкевича. Ротный доложил ему о постигшей нас неудаче.
— Не волнуйтесь, — успокоил полковник, — их целая дивизия, скоро еще будут.
И правда, вдали опять показались автомобили. Этих удалось остановить. Англичане, сытые, бритые, рослые, запыленные, с недоумением смотрели на нас: что, мол, вам от нас нужно? Полковник, жестикулируя, выразительно объяснял, что мы вышли их встречать. Те таращили глаза и мотали головами.
— Ах ты, вот беда-то, ничего не понимают, — сокрушался полковник. Вдруг его осенила какая-то мысль; он подал команду: — Смирно! Слушай! На караул!
Мы взяли на караул, а полковник, отдавая честь, подошел к английскому офицеру с рапортом. Англичане заулыбались: поняли!
— Кто-нибудь знает по-английски? — повернувшись к нам, спросил полковник.
Все смущенно молчали.
— Разрешите мне, — неожиданно откликнулся Пацевич.
— Знаешь? Дорогой мой, иди скорей! Скажи им, что я начальник военной школы, очень рад их видеть... союзников.
Пацевич шагнул вперед, но в эту минуту у него расстегнулся пояс, и из-под рубашки посыпались сливы и груши. Он было нагнулся их собирать, но Рамодин ткнул его в спину: иди, мол, мы соберем. Однако Пацевич не торопясь собрал все до одной сливы, сложил их в фуражку. Потом подошел к английскому офицеру и начал с ним беседу, а мы, разинув рты, слушали, как они свистели и шипели. Полковник сиял. А Пацевич скажет слово, пошипит, посвистит, пожует сливу, выплюнет косточку и еще пошипит. Англичане довольны, хлопают его по плечу. Пацевич достает из кармана горсть свежих слив, дает их английскому офицеру. Так дни и беседовали, выплевывая косточки, пока не кончились сливы. Тут они прощаются, и под наши крики «ура» союзники на автомобилях скрываются в облаках пыли и бензиновой гари.