На лужайке среди улицы девочки катают по лункам тряпичный мячик.
— Передайте тетке Христине низкий поклон! — кричу я им.
Девочки смотрят на меня во все глаза, как на приведение. А мы уже на горе, летим на выгон к выездным воротам, где у шалаша стоит инвалид на деревяшке и низко кланяется нам: он думает, что это становой пристав едет.
Столбы гудят, провода поют, тройка летит по большой дороге к Черемшану. Когда-то сюда я прибегал с товарищами встречать икону, заступницу всех скорбящих; по этой же дороге мы провожали диковинных животных — верблюдов.
В Черемшане — ярмарка. Она в самом разгаре. Сердце немного екает. Там живет становой, у него урядники, стражники...
Я вспоминаю волостное правление, где я жил за печкой со сторожами — Степаном Ивановичем и Василием Ивановичем. Живы ли они?
Черемшан нисколько не изменился: такой же широкий перед въездом выгон, на нем в петров день всегда устраивается ярмарка. И теперь здесь полно народу толпится между лавок. Волостное правление на том же месте, все в том же ветхом пятистеннике, хотя еще при мне начали строить для него новое здание на горе, оно так и стоит недостроенное. Вот аптека, вот большой каменный магазин Бабушкина, вот базарные лавки — все как было тогда, только людей вроде стало побольше: это потому, что ярмарка.
У базарных лавок тройка остановилась. Мы решили достать в трактире кое-какой еды. Мирон отправился туда, захватив с собой последний ящик с «воблой», а я остался у лошадей. То и дело к трактиру подъезжали подводы. Ямщики, подвернув головы лошадей к оглоблям, бежали скорей к прилавку, чтобы выпить стакан водки. Вот подкатил тарантас, в котором сидел человек в форменной фуражке. Ба, старый мой знакомый! Бывший урядник Сафронов любил разгуливать по селу в штатском платье и декламировать стихи:
Только утро любви хорошо,
Хороши только первые встречи.
Эта любовь к стихам не мешала ему нести свою службу исправно и написать шенталинскому попу донос на меня. Урядник и его кучер ушли в трактир.
Я сидел и с нетерпением ждал Мирона. Но в дверях сначала появился Сафронов со своим кучером. Оба были навеселе. Следом за ними пришел и Мирон. Ему, видимо, не понравилась такая встреча. Он быстро вскочил на козлы и взялся за вожжи.
Мирон ударил по лошадям, и они рванулись, как вихрь. Я не видел ни людей, ни дороги, ни изб. Только иногда мелькали в глазах, как клочки порванной картины, то испуганное бабье лицо с круглыми глазами, то костлявая голова понурой лошаденки, то пара обнявшихся пьяных мужиков — и все это тонет в густых облаках дорожной пыли.
...Черемшан давно скрылся из виду, а тройка все бежит и бежит, обгоняя баб и мужиков, едущих с ярмарки домой. Лишь только мы доехали до первых кустов, Мирон свернул на поляну и, спрыгнув с козел, сказал весело:
— Держи, Микола, вожжи, а я плясать пойду!
— Ты что? Разве немного в трактире тово?
— Нет, мне и без этого весело. А пить... я и раньше почти не пил. А теперь и подавно.
Он быстро распряг лошадей, живо накосил им травы. И делал он все это ловко, сноровисто и легко, словно летал по воздуху.
— Эх, нет вот только музыки, а то я бы тебе показал, как русский человек может веселиться после работы. Кончил дело — гуляй смело. А дело-то доброе! Народное!..
И вдруг запел приплясывая:
Кума дура, кума дура,
Кума губочки надула,
Кума в лес пошла,
Кума грош нашла;
Кума мылица купила,
Кума рылице умыла;
Пойду к Коле-Миколаю,
Лягу на печь, захвораю;
Скажу: губки болят,
Самородины хотят;
Самородина в лесу.
Пойду милой принесу!..
— Вот как, Микола, мужицкий бог. Будет скоро и у нас праздник. Не все только богачам веселиться.
Заразившись его веселостью, я тоже начал петь, кричать и аукаться с эхо:
— Ау! Ау-у!
— Что ты все: мяу да мяу! — насмехался Мирон. — Как котенок! А ты песни играй! Пляши!
И мы наперебой пели с ним залихватские частушки, вспоминали забавные прибаутки-шутки. А потом, напившись чаю, легли отдыхать — я в тарантасе, а он на траве подле лошадей. Проснулся я от крика.
— Микола, Микола! Вставай! — трясет меня Мирон. — Приехали.
Я просыпаюсь. Мы на том самом пчельнике, где я встретился недавно с Быковым. Между деревьев видно большое багровое заходящее солнце. Я и не слыхал, как Мирон запряг лошадей после кормежки и как мы еще отмахали немало верст.
— Будет спать-то, — ворчит Мирон, — проспишь царство небесное...
Я не могу прийти в себя:
— А где ярмарка? Где Черемшан?
— Ну и горазд же ты спать, — смеется Мирон. — Целых полдня почти проспал.
Я вылезаю из тарантаса, сладко потягиваюсь и бегу в омшаник. Ночью лесник привез Степаныча — грыжа у него унялась...
— Ну, пока хватит, — сказал он. — Нужно и коням и себе отдых дать. Пускай теперь их благородие господин становой пристав побегает. А то разжирели уж больно на сладких харчах.
С лесником я вернулся в Кувак.
5
Пришел домой ночью. Забрался на поветь, где спали братья, и, зарывшись в сено, заснул. Проснулся поздно. День был базарный, и до меня доносился веселый звон жестянщиков и тот особый радостный шум, который всегда стоит над площадью в базарный день: кричали пьяные мужики, ржали лошади, скрипели телеги...
В растворенные в сенцах двери я вижу сестренку. Она раздувает самовар. Я припоминаю вчерашний день: во сне все это было или наяву?
Мать увидела меня и ворчит:
— Огород травой зарос, братья полоть поехали, а он себе гуляет, прохлаждается...
— Ладно уж, возьму хлеба и тоже пойду в поле.
— Знамо дело. Пока собираешься, глядишь — и вечер. Нет уж, бери-ка топор да дров наруби, да палисадник почини. Лошадь изгородь повалила. Потом к тебе ученик придет...
Чтобы мы не остались без дела в каникулы, мать набрала нам детей муллы, и мы начали заниматься с ними по всем наукам, какие только сами выучили. Мне достался паренек, ни слова не знавший по-русски.
Я брал в руки книгу и говорил:
— Книга.
Он за мной повторял:
— Кныга!
— Чашка!
— Сяшка.
Через неделю я выучил с ним азбуку, а через две он уже читал и писал, вернее, списывал. Но говорить он не научился. Лишь слова кое-какие узнал.
Я тыкал себя пальцем в грудь и говорил:
— Я — Николай...
Но он слышал, что меня дома зовут чаще Колькой, поэтому он почтительно именовал меня:
— Господа Кулька.
Матери — народ очень любознательный. Ну и моя матушка, конечно, не могла не спросить меня, где это «наша милость» гуляла два дня. Я ответил: был на пчельнике. Мать покачала головой и ничего больше не сказала.
Я нарубил дров, починил ограду и пошел на базар за луком. Ходил между возов и прислушивался к тому, что говорят люди. Ничего нового. Ничего особенного. Тут баба приценивается к корчаге, щелкает ее пальцем и слушает — хорошо ли звенит. Там расфранченная лесничиха, важно развалившись в повозке, с презрением посматривает на окруживших ее баб. Ей и покупать-то ничего не нужно. Она приехала показать свои наряды. Громко зазывают покупателей калачники; мануфактурщики бойко торгуют линючим ситцем, ловко отмеривая его деревянным аршином с металлическим наконечником. С шутками и прибаутками торговцы обсчитывают, обмеривают, а покупательницы остаются довольными: им и в голову не придет, что такие любезные люди могут обмануть. У магазина Раскатова стоит толпа мужиков и баб, а какой-то благообразный старичок, видимо приезжий, поясняет стоящему против него мужику: