И он оказался прав.
— Куплинов, — обращается ко мне Иван Егорович, — повтори: какие губернии входят в Привислинский край и чем они характерны?
Я встаю смущенный и не знаю, о чем меня спрашивают. Все знали, что я, прослушав, бывало, урок, тут же, в классе, повторял по приказу учителя почти слово в слово только что сказанное им. Учителя были довольны, все товарищи гордились моей памятью перед другими классами.
И вот теперь я ни слова не помню о Привислинском крае, стою и молчу.
— Вот видишь, как нехорошо, Куплинов. Всегда знал, а теперь — на вот поди... — качая головой, говорит Иван Егорович.
Я сижу в классе, и кажется мне, что я чувствую через стены аромат трав и цветов. Я готов сорваться с места и бежать в сад, в лес, задохнуться запахом горькой полыни и глухой крапивы.
Каждое облако, которое я вижу в окно, каждый лист тополя представляются мне живыми.
И вот в базарный день я убежал с Гимновым из школы на мельничный пруд, в заросли. Мы всласть налазились по камышам, по тине, исцарапали себе лица, руки и ноги.
Я с наслаждением умылся холодной ключевой водой. После этого мне стало еще легче и радостнее на душе, и я думал:
«По каким жилам эта вода протекает? Чью радость впитала в себя?»
Когда мы вернулись, Иван Егорович вызвал нас к себе и долго пробирал. Потом, оставив меня с собой наедине, предупредил, что лишит стипендии и даже исключит из школы, если только я не возьмусь за ум и не исправлюсь. Он меня так пронял своими речами, что я заревел и сказал, что рад бы исправиться, но не знаю, от чего.
...Переписка моя с Машей не прекращалась. Все ребята были очень заняты нашей историей и ходили за нами по пятам.
Однажды Маша, сходя с лестницы, передала мне письмо. Верзила Вавилов, прозванный «орангутангом», увидел это и набросился на меня с намерением отнять письмо. Я кинулся в класс. Навстречу, к счастью, шел Гимнов. Он подставил Вавилову ногу, и тот растянулся на полу. Я влетел в класс, запер дверь и встал за печку.
— Что такое?! Зачем запер?! — крикнул Митрофанов.
— Не смей открывать!
— Вот еще, мне пройти надо! — злорадно заявил Митрофанов и направился к двери.
Дверь в это время треснула от сильного рывка из коридора. Палка переломилась, отлетела, и передо мной вырос ощетинившийся и рассвирепевший «орангутанг».
— Отдай письмо!.. — захрипел он.
— Уйди! Нет у меня ничего!
— Врешь, я видел — Машка тебе сейчас передала! Подай сюда!
— Не подходите! — крикнул я не своим голосом и, кошкой вскочив на парту, поднял над головой взятый из кладовой кухонный нож.
Вавилов опешил. Он поворочал белками и, набычившись, медленно пятясь задом, вышел из класса. Митрофанов вытаращил глаза и стоял столбом, широко разинув рот.
— А-а, вот ты какой!
— Такой вот! Попробуйте троньте!
Я пошел на кухню. Увидев меня, кухарки замолчали. А Федосеевна сказала:
— Что ж тут особенного, он парень неплохой.
— Кто? — спросил я.
— Да вот Миколка, знаешь его?
Я смутился.
— Ах, разбойник, разбойник! И в кого ты уродился такой пригожий? — заметила Дарья, племянница Федосеевны.
«Что она сказала? Разве я пригожий?» Я посмотрел в стеклышко и увидел широкий нос, косые глаза и маленькие уши. А волосы, как щетина на поросенке после дождика, торчали в разные стороны. Я поплевал на руку и старательно стал приглаживать непокорные вихры.
Кухарка Дарья вечером вышла с Федосеевной на лавочку к воротам, и я слышал, как они перебирали мою и Машину родню. Они говорили, что через год я кончу школу, выйду учителем, женюсь на Маше и буду работать в селе. И пора уже мне заменить старуху мать молодой хозяйкой.
Гимнову я сказал, что, окончив школу, поеду учиться в город.
— Где тебе учиться! — ответил он мне со смехом. — Тебя и не примут, да и девчонка тебе голову вскружила.
— А вот завтра же за книги снова возьмусь! — обиженно возразил я.
— А ну, попробуй... — усмехнулся Гимнов.
И долго мы с ним говорили и спорили.
Я доказывал, что любовь не мешает моему учению, а Гимнов говорил, что я уже помешался. Тогда я обругал его олухом царя небесного и пошел готовить уроки.
Гимнов вышел вечером к воротам и при всех, кто тут сидел, заявил:
— Пусть Машка не задирает нос. Ее Куплинов поддел на удочку, а она и поверила, красавица тоже!
— Ты врешь, — сказала Маша.
— Нет, не вру. Он сам просил передать тебе это.
Я, конечно, не просил Гимнова об этом. У нас был разговор, как мне опять приняться за учебу. Гимнов тогда решил помочь мне и... перестарался.
Мне было жаль Машу. Я любил ее по-прежнему. Но теперь избегал встреч с нею и ее братом. Я опять взялся за книги, старался сосредоточиться, но дело подвигалось туго. Я страдал глубоко, не видя Маши, и не мог заниматься.
Однажды Маша встретила меня в коридоре.
— Возьми свои письма обратно! — с сердцем сказала она и бросила их на пол. Мы стояли с ней в дверях, где сновали все время ребята.
— Вот твои письма, клятвы, божбы. Бери, — и, повернувшись, она заплакала.
Ребята загоготали:
— Ай да Маша!
— Робя, собирай почту!
Письма мои растащили и с хохотом читали вслух.
Бедная Маша, если бы ты знала, как мне больно, как ты мне дорога и как я тебя люблю!.. Но теперь все кончено... Все пропало...
Гимнов и Оладушкин принесли мне письма, отобрав их у ребят. И чем бы эта история кончилась, неизвестно, если бы не произошел со мной один случай.
Однажды, подавленный тоской и одиночеством, я отправился в лес, на гору. Лес перед закатом был печален. Жизнь его замирала. Зелень, цветы, затихающие голоса насекомых и птиц навевали покой. Ауканье ребят и чья-то далекая песня, на которую я шел по звуку, завели меня далеко в чащу. Я повернул обратно. Вышел на гору. Оттуда было видно, как ребята с учителем Голубевым играли на площади в крокет. Меня потянуло к ним. Но меня не приняли в игру: все молотки и шары были уже заняты. Я пошел в сад, где ребята упражнялись на гимнастической лестнице. Я тоже подошел к лестнице и начал подтягиваться.
Лезу легко, уверенно, без устали. Еще немного: три ступеньки... две... одна. Я сделал последний рывок, ступенька обломилась, и я полетел вниз...
Ребята склонились надо мной:
— Убился! До смерти!
Я приоткрыл глаза и сквозь ресницы увидел свою руку очень странной формы: кисть была вышиблена с места. Я быстро вскочил. Взялся левой рукой за кисть правой и что есть силы дернул. Кисть встала на место, и в ту же минуту всю правую сторону моего тела обожгло.
Я побежал в спальню.
Выбивая зубами мелкую дробь, достал пузырек с растиранием и начал натирать ушибленное место. Меня затрясло, и я повалился на койку.
Всю ночь я бредил: била жестокая лихорадка. По мере того как меня неистово знобило или кидало в жар, Федосеевна и сторож носили меня вместе с койкой то к печке в кухню, то на улицу, на свежий воздух. В бреду я ругал Гимнова и купался в огненном зеленом море, а на заре мне пригрезилось, будто в саду стоит Маша и рукой манит меня к себе. Вставай, мол, скорее... Я встал. Она взяла меня за руку, и мы побежали по саду...
«Бежим скорее», — говорит Маша.
Глянул я на дорогу, а под ногами пропасть.
«Теперь полетим!» — говорю я.
«А я не умею летать», — отвечает Маша.
«Я научу; смотри как: подожми ноги, вздохни поглубже и руками вот так, вот так...»
Замахали и полетели. Взвились высоко-высоко. Внизу — города, деревни, леса, речки... А мы, как гуси-лебеди, летим... летим...
Утром я пришел в себя. В спальне не было никого. Я застонал, и опять, как в раннем детстве, мне представилось, что я качусь куда-то вниз. Вдруг раздались шаги, и в дверях кто-то остановился.
Я открыл глаза. Надо мною склонилась Маша.
— Что, — сказала она с укором, — наказал тебя бог-то?
— Не бог, а ты и лестница виноваты, — ответил я, подавляя стоны.