Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Впрочем, как он говорил, тут сказалась еще и военная голодуха, когда немцы подгребли все дочиста и люди в Броварках ели вязкий тяжелый хлеб, гнилую картошку и даже крапиву.

В сорок восьмом году Василь уехал из Броварок в Харьков, поступил в ремесленное училище. Дальше была морская служба на Балтике, снова Харьков, Донбасс, — короче, биография обычная для нашего времени. И все же казалось необычным и было странно думать, что это и есть прежний круглолицый Василь-Василек.

Тетка Ивга поглядывала, шептала: «Негодный, негодный, куда ж ему…» И другие родичи тоже глядели на Василя с оттенком жалости, а он делал вид, что не замечает сочувственных взглядов, и потихоньку мрачнел или же, наоборот, затягивал вдруг за столом какую-нибудь городскую беззаботную песню.

Насколько я мог заметить, характер у него сложился нелегкий. Из обрывочных рассказов я понял, что он принадлежит к разряду болельщиков за справедливость, не дает никому спуску, на собраниях режет правду невзирая на лица и все желает довести до решающей точки.

Был он членом райкома, и в заводской партком избирали не раз, — короче, в нагрузках недостатка не испытывал, а теперь вот пришлось отпроситься на время — «трудно, здоровье не позволяет».

Как-то не верилось, что надолго отпросился он от общественных дел, — нет, не та была натура. Чем-то напоминал он теперь Никифора, хоть и не похож был на него ни внешностью, ни своей особенной складкой, каким-то привкусом невысказанной горечи, душевной какой-то изжогой.

Все это проглядывало в нем не вдруг, не сразу, а так, временами, во взгляде, в ненароком сказанном слове. На обстоятельства жизни он не сетовал, напротив, старался обрисовать в лучшем свете и говорил, что вообще-то все хорошо, грех жаловаться — «только вот честности в людях маловато».

С матерью и сестрами он обходился сдержанно, даже сурово, а из писем его я понимал, что любит он их беззаветно. Нет, не прост был мой Василь, ох как не прост!

Позавтракав у тетки Ивги и пропустив по утренней стопке, мы отправились с ним погулять.

Было не по-ноябрьски тепло, земля чуть курилась. Коричнево-серая мглистая осень стояла вокруг. Не видно было праздничных городских украшений, но праздник безотчетно чувствовался во всем — в осенней умиротворенности, в особенной тишине, среди которой где-то вдали чуть слышно звучала радиомузыка.

На старом колхозном дворе бесшумно вращалось колесо ветродвигателя на высокой мачте. Круторогие волы, как и двадцать два года назад, неторопливо хрумтели у желоба кукурузными стеблями. С тех пор и не случалось мне видеть волов. «Цоб-цобе, — усмехнулся Василь. — Пережиток, а польза кое-какая есть».

Здешний колхоз, как я слышал, в машинах недостатка не испытывает, но и волам находится дело. Вообще, видно, хозяйство тут ведется осмотрительно, без крайностей, без громких рекордов, но и без провалов.

Даже в нынешнем на редкость немилостивом году здесь выдали на трудодень по восемьсот граммов зерна, и еще ожидался сахар — за сданную на завод свеклу. О председателе все говорили хорошо, он был из местных, долго служил в армии, вышел в отставку по нездоровью и вот уже десять лет как вернулся и руководит колхозом, в меру сил и умения примиряя государственные интересы с потребностями людей.

Мы встретили броварского председателя на улице у школы, где собралось десятка три мужчин, празднично одетых — в начищенных сапогах, суконных пальто, новых фуражках или же ровно надетых несмятых фетровых шляпах.

Это был, так сказать, верхний слой, командный состав колхоза — члены правления, бригадиры, помощники бригадиров, работники учета, люди, как на подбор, плечистые, краснощекие, с высоко подстриженными крепкими затылками.

После войны сложилось так, что мужская часть деревенского населения оказалась либо на таких вот командных постах, либо села за руль автомашины, на трактор, комбайн или еще какую-нибудь технику. А вся немеханизированная доля колхозного труда, вместе с трудом домашним, осталась на плечах баб и девчат, худо ли, хорошо ли — так оно есть и будет, наверно, покуда машина не возьмет на себя побольше.

А пока что Леонид Никифорович Малько, колхозный бригадир, говорит о своем «женском батальоне» с чувством некоторой неловкости. Мы встретили и его у школы, где начальство собралось покурить, потолковать (праздник ведь!), и он повел нас на свое хозяйство, в обширный, с городскую площадь, двор бригады, уставленный многочисленными строениями, большая часть которых поднялась недавно.

Среди новостроений главенствовал кирпичный коровник, поставленный буквой «П», — сооружение добротное, чистое и внушительное размером. Да и вообще все выглядело здесь хозяйственно, крепко и не шло в сравнение со старым колхозным двором, какой я помнил.

Я задал колкий вопрос насчет студентов. Леня усмехнулся: «Пока обходимся…» Затопление Шушваливки подбавило Броваркам работников, да и с техникой стало вольготнее. А если бы еще доверили самим решать, как вести дело, где что сеять, то и вовсе неплохо было бы. «Сами ведь на своих ногах стоим, а вроде несамостоятельные…»

Праздник ли, нет ли, животноводство требует своего. В коровниках и свинарниках дежурили девчата, а по двору слонялся давний знакомый, сельский дурак Грицько, ничуть не изменившийся, все такой же гугнявый, жилистый и добродушный. Увидев нас, он поздоровался со всеми за руку, показал жестами, что все, мол, в порядке, работа идет, будьте спокойны. Затем он расхохотался, почесал под шапкой, добыл оттуда соломинку и отправился помогать девчатам управляться у кормокухни.

10

Кажется, нет ничего печальнее запущенного деревенского кладбища с покосившимися крестами и травянистыми бугорками забытых могил. Где-то среди таких безымянных бугорков была и могила Захара.

Об Андрее я узнал, что еще той зимой он исчез из Броварок, а позднее кто-то видел его однажды в Градижске чуть ли не в немецкой власовской форме.

Насилие, даже зрелище насилия ни для кого не проходит бесследно. В одних оно вселяет отвращение и пожизненную ненависть к насилию, другим калечит душу страхом. Фашизм — это ведь не что иное, как разъеденные страхом души. Наверное, если бы не существовало чувства страха, не мог бы существовать и фашизм.

Катрю Андрей бросил, она умерла в сорок третьем году от дурной болезни, которой ее наградил какой-то из проходивших тут иноземных солдат.

Об этом и о многом другом была речь за праздничным столом у Леонида Никифоровича и тетки Насти, где сменилось немало мисок со всякой снедью и немало заткнутых самодельными затычками бутылок.

К неиссякаемому столу то и дело подсаживались новые гости; многие в Броварках узнали о нашем приезде и заходили, пусть ненадолго, — повидаться, поговорить, повспоминать.

И все вспоминали о Никифоре — это был человек!

Однорукий Терешко, когдатошний бригадир, стал рассказывать, как однажды, еще до войны, председатель колхоза подал в правление просьбу — отпустить ему смушки на шапку. Человек был хороший, а к тому еще председатель, — как тут не отпустить? Решили было на заседании — удовлетворить просьбу, а тут как раз подошел Никифор, он был тогда предсельсовета. Вошел, послушал и говорит: «Я, братцы, против. И не потому, что мне смушек жалко, с одной этой шкурки не обедняем. А потому я против, что надо сперва всем людям смушковые шапки надеть, а потом уж и председателю».

— Вот какой был человек, — заключил Терешко, задумчиво улыбаясь. — Действительный коммунист.

— Нет, не жить было ему, не жить… — проговорил другой гость с таким выражением, с каким говорят иногда о не по возрасту разумном, чересчур хорошем, рано умершем ребенке.

Помолчали. И тут тетка Настя стала рассказывать, как года три назад приходил к ним в хату — еще в ту, еще в старую, — кто бы вы думали? Яшка Гусачок.

Да, представьте, приходил как ни в чем не бывало, еще и конфет детям принес, и поллитровку в кармане.

После войны его судили как полицая, и отсидел он лет десять, если не больше, — и вот ведь, живой-здоровый. Где-то там, в Сибири, поселился, а сюда приехал погостевать, чего ему, — и вот зашел…

17
{"b":"839707","o":1}