Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Выкурив папиросу-другую, я стал вспоминать: как же все началось?

Рано утром плакала в коридоре молочница (бог ты мой, тогда еще существовали молочницы?), говорила: «Война, война». Ее успокаивали: «Да что вы, учебная тревога»… Ну а дальше?

Радио, суровый марш Александрова, помрачневшие люди на улицах, противогазы через плечо — все смазано, все мелькает, неясно до позднего вечера, когда в дверь позвонили настойчиво, и все прояснилось вдруг до резкости, все встало на место.

Не помню лица, но почему-то помню отчетливо руку с обрубком большого пальца и как этот обрубок — одна фаланга без ногтя — прижимает к дверному косяку повестку, пока я расписываюсь огрызком карандаша.

Дальше помню прощальный обед, молчание и соседку с четвертого этажа, как она постучалась и вошла, близоруко щурясь и держа в руке запечатанный конверт.

— Кажется, вы собираетесь на фронт? — спросила она, пожелав приятного аппетита и отыскав меня взором. — К вам небольшая просьба. Говорят, наши к Варшаве подходят, а у меня там тетя, не виделись двадцать пять лет… Вы не откажетесь?.. Письмецо, буду весьма признательна…

Насчет Варшавы я сомнений не выразил, взял письмо, а вот куда оно делось, не помню.

Моей дочери было тогда пять с половиной лет. Вечером ее уложили, она подозвала меня: «Дай руку». Взяв мою ладонь в свои, поглядела в глаза, сказала тихо: «Тревога пришла». И уснула, крепко держа, а я осторожно высвободился, потому что пора было уходить.

В трамвае тускло светили синие лечебные лампы. У кондукторши сумки висели через оба плеча — одна с билетами, другая с противогазом. Пассажиры молчали. Тихо было и в теплушке, куда я забрался на ощупь.

Всю ночь мы простояли на станции. В темноте то и дело вспыхивали прикрытые ладонями спички, слышались вздохи, покашливания, беззвучно разгорались и угасали папиросные огоньки. Наутро мы перезнакомились — сорок разного возраста приписников с чемоданами, мешками-«сидорами» и туристскими рюкзаками. Когда эшелон тронулся, к нам вскочил на ходу еще один — встрепанный, в хорошо сшитом черном костюме и без вещей.

Через полчаса мы уже знали, что это — столичный журналист (он назвал свою фамилию), что в нашем городе он оказался проездом и вот — отправил чемодан домой с оказией, а сам прыгнул в первый попавшийся эшелон, чтобы поскорее добраться до фронта.

— Стал бы я еще раздумывать, — говорил он, возбужденно улыбаясь и ероша седоватые волосы, — а потом догоняй! Нет уж, извините, плохой бы я был газетчик…

Он все время находился в движении — потирал руки, ходил, ударяясь об нары, а на первой же остановке высунулся наружу и крикнул:

— На Берлин! Ура!

Потом он присаживался то к одному, то к другому, расспрашивал, ерошил волосы, сетовал на медленный ход эшелона.

— Черт забодай, — огорченно бормотал он, потирая руки, — ведь пока доберемся…

Вечером он примостился на полу, сунув под голову чей-то мешок, и уснул как младенец, подложив ладонь под щеку. Наутро он с полной серьезностью уверял, что если будем и дальше так ползти, то поспеем как раз к шапочному разбору. Он рисовал неоспоримо ясный план, согласно которому все должно закончиться в ближайшие дни. В общем, он вселял в нас бодрость, и мы охотно кормили его домашними котлетами и пирогами с вишней и орали вместе с ним: «На Берлин!», высовываясь наружу на станциях.

А во Львове черный дым стлался по железнодорожным путям, и не помню, как добрался до Щереца, где старшина выдал мне обмундирование. Я переодевался в пустом дворе казармы, когда высоко в небе показался наш «ТБ», тяжелый бомбардировщик, а за ним гнался немец, «мессер», и догнал без труда, и легко, будто играючи, нырнул, опрокинулся навзничь и пропорол нашему брюхо.

«ТБ» задымил и стал падать, оттуда вывалилось три комочка, но лишь над одним вспыхнул парашют; старшина помчался туда в полуторке, я успел вскочить на подножку.

Парашют белел среди поля. Летчик-майор сидел на земле, раскачиваясь и сжав ладонями бритую голову: его лицо было мокро, говорить он не мог, все повторял: «Листовки… будь они прокляты…» Оказалось, он летел к немцам с листовками, ему было нестерпимо обидно, что так ни за грош сбили его на первом же вылете.

Штурмана прошило в кабине, а у стрелка-радиста и бортмеханика парашюты не раскрылись. Может быть, их настигла на выходе пулеметная очередь. Мы похоронили их и выехали на передовую, в полк.

Что же еще? Назавтра стою у дороги, ведущей из Львова в Тернополь. Бог знает что катится по этой узкой асфальтовой полосе — танки, грузовики, велосипеды, пехота, извозчичьи фиакры с хрустальными фонарями… Пыль, жара, рев моторов, крики «воздух!», удары бомб…

Пшеница в поле по сторонам дороги начисто вытоптана, но люди все еще ныряют в гущу полегших колосьев, прячась от самолетов.

— Что будем делать? — спрашиваю у Сьянова в перерыве между налетами.

Вопрос дался мне с трудом: Сьянов был младший сержант, а на моих еще не запыленных петлицах краснели кубики. Позади нас, в лесу, сидело под соснами пятьдесят человек, ожидая моего решения.

На шоссе издыхала лошадь. Бойцы сталкивали в кювет разбитую полуторку. Рычащие танки застревали среди повозок. Задыхающиеся люди в гражданском бежали обочинами.

— Уходить без приказу никак нельзя, — убеждающе тихо сказал Сьянов. — А вооружиться надо бы.

Я поглядел на свою винтовку. У остальных были только лопаты. И еще десяток саперных топориков. Полсотни саперов с лопатами и топориками — вот что я получил вместе с приказанием построить в лесу командный пункт для штадива.

На рассвете, когда мы пришли сюда, было тихо. В лесу перекликались птицы. Некий майор должен был встретить нас, мне надлежало задать ему нелепый вопрос: «Где тут дача Румянцева?» Впрочем, это был всего лишь пароль, фамилия начинжа дивизии была Румянцев. Майор обязан был указать место для командного пункта.

О том, как строятся командные пункты, я имел тогда лишь отдаленное представление. Для этого существовал Сьянов, младший сержант в застиранной гимнастерке. Ему было все известно, в том числе и высший закон войны, велящий нам оставаться здесь, несмотря на то что никакого майора в лесу не оказалось. Несмотря ни на что…

Вот мы стоим с ним у обочины, глядя на изнеможенных людей в пиджаках. Иные бегут с винтовками, Сьянов цепко выуживает их, а я задаю один и тот же ненужный вопрос:

— Где взял?

— Там… военкомат… раздают…

— Клади. Патроны, получал?

Вскоре груда винтовок выросла у наших ног. И холмик картонных пачек с патронами. Я подсчитывал, хватит ли, когда Сьянов выудил очередного.

Бодрый, неунывающий спутник! Не сразу узнал я его под слоем пыли, покрывшей седоватые волосы, и лицо, и черный в полоску костюм. Да и он, видимо, не признал меня. Стоял, мучительно тяжко дыша, отирая свободной рукой смешанный с грязью пот, стекавший струйками по щекам. В другой руке у него была винтовка.

— Что, на Берлин? — спросил я, не в силах сдержаться.

Он поглядел ошалело — и вспомнил.

— А-а… — произнес он и улыбнулся жалкой, виноватой улыбкой. — Да-да… Не узнал, извините… Вот оно как получается…

И вдруг затрясся, уронив винтовку, прикрыв ладонями лицо, беззвучно — под рев и рычание моторов и крики людей на шоссе.

9

Утром Василь подвесил в «зале» люстру, которую привез Лене из Харькова к новоселью. Люстра была с круглым плафоном и четырьмя затейливыми рожками, куда Василь ввинтил разноцветные лампы — синюю, зеленую, красную и желтую. Получилось что-то наподобие иллюминации, и Василь сказал, что к новоселью вполне подойдет. А для будничных надобностей можно включать только одну белую, в плафоне.

После вчерашней встречи и нескольких стопок Василь выглядел нехорошо, побледнел, щеки запали глубже, под глазами темнело.

Видно было, что чувствует он себя некрепко, но признаваться не хочет, чтобы не портить праздника.

У него была язва двенадцатиперстной кишки, он заработал ее в Донбассе, куда ездил на два года из Харькова по призыву партии — строить комсомольские шахты.

16
{"b":"839707","o":1}