Вы можете увидеть их в Арташатском, Талинском, Артикском, Алавердском, Степанаванском районах — на перекрестках дорог, на площадях райцентров. Рафо Исраелян — автор памятника Чаренцу — и другие армянские зодчие помогли воздвигнуть много таких знаков народного уважения к памяти павших.
Не лучше ли это какой-нибудь гипсовой или бетонной (а то и позолоченной) фигуры стандартного производства, в каске и с автоматом? Не говорю уже о покосившихся пирамидках, о поросших сорной травой братских могилах, о мусорных свалках на месте гибели тысяч людей.
Недавно генерал Чумаченко, подполковник Улыбышев и майор Анненков рассказали в «Красной звезде» о сиротливых солдатских могилах вокруг Волгограда, о заброшенных и запущенных могилах, вблизи которых «…веселятся юноши и девушки, чьи отцы и старшие братья отдали жизнь за счастье будущих поколений». Грустный рассказ.
В прошлом году Финляндия объявила международный конкурс на памятник Сибелиусу. В конкурсе участвовало немало скульпторов и архитекторов из разных стран; первое место завоевал проект под девизом «Душа музыки», автором оказалась Эйла Хилтунен. Я видел этот проект, он произвел на меня глубокое впечатление и пробудил множество мыслей.
Представьте себе поляну в народном парке Хельсинки, среди сосен, дубов и темных елей. На поляне, в зеленой глади травы, — треугольный пруд, на берегу которого — три плакучие березы.
Впрочем, это лишь издали, лишь на первый взгляд покажется вам березами; на деле же это и есть главная часть памятника, его основное сооружение. Я говорю «сооружение» потому, что это сделано из нержавеющей стали, как бы изваяно из множества труб, похожих одновременно и на стволы, покрытые берестой, и на свисающие печально ветви, и на органные трубы. Они свисают к траве, отражаются в тихой воде пруда и в то же время возносятся вверх, как звуки музыки, рожденной на этой земле, в окружении лесов и озер. Это необычный, непривычный памятник. Один журналист, беседуя с председателем жюри конкурса профессором Хансеном, не без колкости спросил:
— Значит, можно обойтись без цоколя, музыкальных инструментов и вдохновенной позы?
— Эйла Хилтунен не занимается производством устарелых стандартов, — ответил Хансен, — и не копирует с копий… Она отлично понимает, что народная символика не обязательно должна быть иллюстративной, дословной; что в данном случае необходимо было искать синтетическое образное решение, выраженное языком современной пластики; что памятник, не считающийся с пейзажем, атмосферой, пространством, небом, природой (я бы добавил — и временем), пусть он даже красив, может оказаться далеким от произведения подлинного искусства.
В самом деле, вернее ли было бы, если б на этой поляне поставить бронзовую или каменную фигуру Сибелиуса, автора «Финляндии», любимого народного композитора, — в пиджаке или пальто, с дирижерской палочкой или без, вдохновенно вслушивающегося или пишущего? Не знаю.
В искусстве нет и не должно быть всеобщих рецептов. Но есть вещи, заставляющие думать, волнующие, и есть произведения хоть и умелые, но холодные, бездумные. Есть летящий Давид Сасунский и есть Хачатур Абовян, вельможно стоящий на цоколе в сюртуке и накидке, похожей на римскую тогу; не припомню, чем он отличается от Грибоедова, стоящего на таком же цоколе в Тбилиси. Кажется, Грибоедов стоит без накидки.
Мариэтта Шагинян вспоминает о композиторе Спендиарове — «маленький человек, с круглым личиком, глядел сквозь очки, улыбался детской улыбкой…». Но у скульптора, что поставил памятник Спендиарову подле оперного театра в Ереване, были свои представления о величии (вернее, не свои, а взятые взаймы у давно минувших времен). Надо вчитаться в надпись, чтобы понять, кто именно восседает в бронзовом кресле — Спендиаров или Туманян (у театра стоят два на диво одинаковых памятника).
19
Поезд уходит на юго-запад; справа виднеется Арагац, слева дымят заводы. Мимо окон плывут окраинные дома среди садов, по-весеннему зеленые гряды огородов, красноватые плантации убранного хлопчатника, побурелые виноградники. Стадами стоят обмолоченные скирды. Полустанок из розового артикского туфа появляется на миг, и вдруг вдали — прямо перед окнами, во весь свой пятикилометровый рост — открывается двуглавый Арарат.
Желтое солнце висит высоко над его вершинами. Место высадки Ноя (старик, надо думать, причалил к вершине Большого Арарата) затянуто прозрачной дымкой. Стекают вниз по горе ледяные ручьи. Малый Арарат — удивительно правильной конической формы — облит снежной глазурью ровно до половины. К нему прилепилось концом длинное узкое облачко; кажется, что он курится дымом, как и положено вулкану.
Горные вершины Кавказа предстают перед вами как завершение, как девятый вал среди бури каменных волн. Арарат возникает без предисловий, он открыто стоит на ковре равнины, и в этом его особое, негрозное величие.
Равнина, которую принято называть Араратской долиной, — благословенный кусок армянской земли, хотя бы потому, что там ровно и не так уж много камней. Недостаток влаги пополнен людским трудом (каналы), а солнца здесь не занимать. Вот и сейчас оно заливает нежарким светом чисто вспаханные поля, скирды, виноградники, абрикосовые рощи. Тополя убегают вдаль, отмечая невидимые дороги, — ряды маленьких, желто горящих свечей, расставленных по равнине. Серо-зеленоватые купы деревьев смахивают на оливковые рощи, но это не оливы, это пшат — армянский финик, мучнистый, в коричневой кожуре.
Иногда тополя приближаются к самым окнам, все наливается трепетным желтым светом; затем они расступаются, открывая седую солонцовую гладь в кострах горящих кустов тамариска. Из личинок, питающихся листьями этого растения, говорили мне, добывался некогда пурпур. Яркая и стойкая краска библейских времен годилась для тканей, камня, бумаги, стекла и даже применялась как лекарство. В Матенадаране сохранился дневник Саака-миниатюриста, где он описывает рецепты приготовления пурпура для разных целей. Было время, когда пурпур ценился вровень с золотом; одни называли его византийским, другие — армянским.
Проплывает какое-то село — сухие стебли кукурузы, ульи, увитые виноградом айваны, пирамиды кизяка… Розовый камень, черепица. Прохладно-зеленая с голубизной, стоит рядами капуста — тугие, огромные вилки на оголенной земле, — и снова серебро солонцов, пурпурные костры тамариска, черно-белая пасущаяся баранта…
На станции Октембер продают ведрами виноград, крупные помидоры, яблоки. В одежде женщин — все краски осени. Это все еще Армения Сарьяна. Но есть и другая; поезд свернул на север — вскоре она появится и вступит в свои права.
Облачко над Малым Араратом вспухает, множится — и вот уже затянуло обе вершины. Правее сгрудились сизые тучи; где-то над Турцией бушует гроза.
Это было в день высшего напряжения кризиса в районе Карибского моря. Те, кто оказался тогда на Западе, рассказывали потом о страхе, охватившем людей, о всеобщей тревоге, отчаянии, о панике на биржах Италии, о вдруг помрачневшей Франции, о внезапно опустевших гостиницах, о парижанах, всерьез обсуждавших вопрос — куда, где укрыться…
Слушая их рассказы, я вспоминал безмятежное, удивительное спокойствие Еревана.
Должно же быть объяснение такому спокойствию. Беззаботность? Нежелание взглянуть в лицо фактам? А может быть, оно происходит от невозможности поверить, что мир стоит на краю бездны? Мы ведь привыкли жить будущим, верить в будущее.
Человек Запада теперь гораздо более склонен верить в близкий конец света. К этому приучили не только атомные испытания, но и глубокий пессимизм послевоенного искусства. Оно слишком уверилось в неизбежности зла.
Гроза и солнце… Когда поезд стал, донеслись отдаленные глухие раскаты. За станцией Аракс начался подъем. Два паровоза на сцепе, согласно пыхтя, тянут вверх. Земля все гуще засевается камнем, все заботливее — чтоб не оставалось проплешин. И вдруг среди желтоватого камня — обмолоченные скирды, добротное длинное строение — должно быть, коровник; трактор с прицепом, ряды розовеющих домов. У станционного здания штабелями — бумажные мешки с цементом. Это Мастара, с ее полями среди камней, с ее отвоеванными полями. Гряды вспаханной земли расчерчены клеткой неглубоких канавок, снесенные камни лежат холмами.