Памятник тремстам арагвинцам до того понравился мне, что я несколько раз ездил туда; хотелось познакомиться с автором, но так и не удалось.
Из людей самых разных профессий, с которыми приходилось и приходится встречаться, мне всего приятнее и легче с архитекторами — по многим причинам, и прежде всего, наверное, потому, что широта их интересов естественна.
Я знаю физиков, гоняющихся за новым поэтическим сборником, врачей — собирателей живописи, инженеров, сочиняющих музыку; на Западе это называется «хобби» (то есть нечто вроде причуды, «конек», необязательное занятие, «внеслужебное» увлечение). Я думаю, широкое распространение всяческих «хобби» есть не только следствие нарастающей специализации (человеку мыслящему не свойственно и попросту скучно замыкаться в кругу узкоспециальных интересов). Думаю, дело тут еще и в неосознанном, быть может, стремлении современного человека преодолеть разобщенность между наукой, техникой и искусством.
Наука разлучилась с искусством давно; со времен упадка Возрождения неуклонно нарастал процесс дробления — в науке на узкие специальности, в искусстве на жанры, школы, стили, манеры, течения. Не стало всесторонних ученых, почти исчезли художники, соединявшие в себе живописца, скульптора, рисовальщика, гравера, мыслителя.
И только архитектор (я говорю о настоящих архитекторах) оставался все тем же «homo universalis» времен Возрождения — человеком, от которого еще Витрувий требовал знать живопись и архитектуру, технику и механику, оптику, ботанику, астрономию, геологию и много других искусств и наук.
Недавно я с живейшим удовольствием смотрел опубликованные у нас работы итальянского архитектора Джио Понти; этому человеку за шестьдесят лет, он в последнее время построил известное здание «центра Пирелли» в Милане, расписал фресками университет в Падуе, делал керамические декоративные панно для различных зданий, оформлял выставки, интерьеры, проектировал мебель, столовые сервизы, ковры, кофеварки «эспрессо», силуэты новых марок автомобилей и даже этикетки для вина.
Может быть, такая разносторонность кое в чем и полемична; она подчеркнуто выражает зреющий протест против разграниченности, о которой идет речь.
Для меня хороший архитектор — это не только представитель едва ли не самой мирной профессии; для меня это как бы прообраз человека будущего, которое предвидел Маркс. Того будущего, где искусство перестанет быть профессией или «внеслужебным» увлечением, а станет — в единении с наукой — естественной, повседневной, насущной потребностью каждого человека.
Едешь к «тремстам арагвинцам» в троллейбусе по широкой улице Вахтанга Горгасали, мимо старых и новых, новых, новых зданий, а возвращаешься пешком, вдоль Куры. За рекой — изрезанные морщинами желтые скалы левого берега; по ним стекает зелень: узкими ручейками, а наверху, на птичьей высоте, — деревянные балконы четырехэтажных домов.
Без этих приросших к скалам, нависающих над бездной старых домов трудно представить себе Тбилиси, как трудно представить его теперь без свистящих роликами троллейбусов и густо мчащихся автомобилей, без Пантеона и телевизионной мачты на горе Мтацминда, без листвы платанов, без колонок с фонтанчиками ледяной воды на углах улиц.
На город опускаются сумерки.
Скалы над Курой медленно зеленеют.
Длинная, узкая лодка с двумя гребцами бесшумно уходит под Мухранский мост, над ним четко рисуется островерхий силуэт Метехи. Зажглись фонари. У бани пьют холодное пиво.
Бань здесь, напротив Метехи, несколько; они прилепились к подножию скалы, скрывающей в недрах неиссякаемый родник горячей серной воды — тот самый, куда упал фазан, сраженный на лету стрелой царя Вахтанга.
Одна из бань, старейшая, построена в псевдовосточном стиле, с угловыми башенками-минаретами и стрельчатым порталом.
Возможно, это именно та, которую описал Пушкин, где он побывал на пути в Арзрум.
Узнать об этом точнее трудно; над входом в синем портале висит прозаическая вывеска горкомхоза: «Баня № 3». Ох уж эти комхозовские прозаики! Не они ли распорядились заштукатурить росписи Пиросмани в последнем из старых тифлисских духанов, что находился близ вокзала?
В 1939 году во Львове я попал в ресторан «Атлас», он помещался в подвале старинного дома на рынке. Это было любимое местечко художников, актеров, музыкантов — веселое, шумное, недорогое. В одном зале на темных дубовых полках были расставлены фаянсовые пивные кружки, расписные тарелки. Некрашеные стены другого были сплошь изрисованы, исписаны эпиграммами, импровизациями завсегдатаев. Когда я приехал во Львов вторично, фаянсовые кружки с тарелками исчезли, все было оклеено пестренькими обоями, посетители чинно ели биточки с вермишелью, а снаружи красовалась вывеска: «Столовая нарпита № 17». (В Праге, в гашековском трактире, до сих пор висит засиженный мухами портрет Франца Иосифа, из-за которого агент Бретшнейдер засадил Швейка и трактирщика Паливеца в тюрьму.)
За банями разбегаются в сторону, уползают вверх крутые улочки старого города. Над ними, на вершине Сололакской горы, темнеют полуобрушенные стены и башни крепости Нарикала, там с четвертого века укрывались жители в дни нашествий. Там-то Ага-Мохаммед-хан и рассчитывал захватить живьем царя Ираклия.
Вечернее небо над крепостью все явственнее отсвечивает оранжевым — от множества городских огней. На этом фоне отчетливо видно, как поросли быльем кромки стен и полуобрушенных башен.
Венгры уезжали в Пятигорск по Военно-Грузинской дороге. Мы распрощались в Мцхете, древней столице Иберии, у стен Свети-Цховели, что в переводе на русский значит — «Древо жизни».
Это — один из трех величайших соборов грузинского средневековья. С ним связана поучительная легенда о жестоком патриархе Мелхисдеке, повелевшем отрубить правую руку зодчему Арсукисдзе — чтоб нигде не появилось ничего равного мцхетскому кафедралу. В подтверждение легенды вам охотно покажут высеченное из камня изображение отрубленной по плечо руки с орудием зодчего — строительным угольником. Оно виднеется на большой высоте, над вытянутой кверху аркатурой одного из фасадов.
Внутри кафедрала испытываешь прежде всего ощущение грандиозности, уводящей взгляд к небу. Когда-то все здесь было сплошь расписано фресками; вероятно, тем самым усиливалось впечатление цельной огромности внутреннего пространства. От древней росписи сохранились лишь немногие куски, все остальное просто побелено.
Тут похоронены основатель Тбилиси царь Вахтанг, последний царь Грузии Ираклий Второй, князья из рода Багратионов Мухранских; от вделанных в камень пола надгробных плит веет холодом.
Кажется, это одно из немногих в Грузии памятных мест, не согретых любовью.
В обширном дворе вдоль высоких стен, сложенных из дикого камня, обточенного водой и обветренного веками, бегают дети. Долговязая девочка в майке и голубых лыжных штанах взобралась на верхний уступ — туда, где у бойниц стояли воины. Когда вокруг все пылало и рушилось под ударами иноверцев, христианские соборы оборонялись, как крепости. Как единственные твердыни национального единства.
Еще один взгляд, чтобы охватить и запомнить все: восточный фасад с аккордом пяти связанных арок, стремительно нарастающих к средней, стройную четкость общего силуэта с вершиной шатрового купола в синем небе; голоса перекликающихся детей…
Пора прощаться. Клара Сёлеши последний раз щелкает затвором фотоаппарата.
Янош Гере вытряхивает золу из трубки.
— Пожалуйста, приезжайте к нам.
Я уже знаю кое-что об этом человеке; он попросился на год председателем в сельскохозяйственный кооператив из отстающих, теперь там хорошо вспоминают о нем. Знаю кое-что и о Ласло Камонди. Знаю, что рано постаревшего Киша, друга Атиллы Йожефа, подвешивали во времена Хорти за волосы в охранке. Он удивительно молчалив и, кажется, очень насмешлив; когда процеживает словечко по-венгерски, все дружно хохочут. Теперь он стоит в стороне и смотрит, посмеиваясь, как мы обнимаемся на прощанье. А затем и сам подходит проститься, и в темно-карих усталых глазах с желтоватыми белками вдруг угасает лукавый огонек; он кладет мне на плечо руку. Молчит, глядя в лицо. И вдруг произносит очень тихо и как-то смущенно: «Здравствуй, товарищ!»